Однако против принципиального отделения позднего, инженерно-изобретательского, от раннего, поэтико-философского Возрождения говорят разнообразные наблюдения.
В «Декамероне» Боккаччо компания из десяти девушек и юношей на третий день своих бесед, а именно в Вербное воскресенье, приходит в дивный пригородный дворец, окруженный садом неменьшей красоты. Сад обрамляли и пересекали просторные дороги, прямые как стрела и покрытые навесом из ароматно цветущих, по сезону, и обещающих обильный сбор виноградных лоз. Благоухали цветы и масса плодовых деревьев всех пород, какие растут в итальянском климате. На ухоженном лугу посреди сада из беломраморного источника искусной резной работы била к небу и опускалась шумным водопадом струя чистой воды такой силы, что с запасом могла приводить в движение мельничные жернова. Поток воды скрытым путем выводился за луг, расходился по «весьма красивым и искусно устроенным каналам» и сначала окружал и орошал сам луг, а потом разветвлялся по всем частям сада, но в конце его ручьи снова сливались в одно русло и, прежде чем уйти в долину, вода «с огромной силой и с немалой пользой вращала две мельницы хозяина». Гуляющие по саду не сразу замечали другую его «развлекающую красоту»: он был полон не менее чем ста разновидностями прекрасных животных, и из зарослей выходили кролики, выбегали зайцы, выглядывали козы и пасущиеся молодые олени и множество других явно прирученных и одомашненных, но вольных зверей. После обеда за столами, расставленными под открытым небом вокруг фонтана, после песен и хороводов, сладкого отдыха, игр, чтения романов компания расселась по порядку на лугу и приступила к третьему десятку новелл на предложенную очередной царицей тему.
Сад Боккаччо прекрасен, благоухающ, упорядочен, полезен для жизни, экономически доходен, пригоден для игр, удобен для занятий. Окружающая его стена подчеркивает, что в нем есть всё что нужно человеку для счастья. «Если бы можно было устроить на земле рай, то… ему нельзя было бы придать форму, отличную от формы этого сада». Прелесть сочетается тут с эффективностью. В нем все мыслимые виды растений и система ирригации, не мешающая использовать воду еще и как источник энергии. Сад является автоматом: в нем не видно работающих, полив осуществляется сам собой, как и работа двух мельниц, а полнотой набора растений, птиц и животных, по-видимому, обеспечивается природное равновесие. Люди в саду могут безбедно следовать желанному образу жизни. Они выбрали искусство, мудрость и общение с любимым существом, поэтому мало вероятно, чтобы зависть, злоба или жадность смутили их счастье. В своем саду они не созерцатели, потому что пользуются его изобильными благами, и не эксплуататоры, потому что дают его природе расцвести.
Сад Боккаччо – соединение природы, искусства и техники, но беструдной, автоматической, почти магической. Мечтательность и нереалистичность была общей чертой итальянских ренессансных прожектеров. Северный гуманизм, поставленный на более трезвую научную и производственную ногу, быстро перегнал Юг по практическому осуществлению научно-инженерных проектов и планов; так, книгопечатание явилось северным изобретением. Однако сейчас фантастические прожекты и даже магизм итальянского Ренессанса оказываются неожиданно близки к новейшему пониманию возможностей техники. Итальянские мечтатели как бы не желали входить в детальные проблемы, сразу тормозившие поле мысли. В самом деле, сопротивление природного материала, практические трудности воплощения инженерных замыслов в камне, дереве, металле, коже сковывали даже гениального Леонардо, который спроектировал цилиндр паровой машины, но, не имея технической возможности хорошо хонинговать цилиндр по сечению поршня, получил заниженное представление о силе пара и устроил для поршня противовес, «чтобы испарению не было трудно подталкивать тяжелую крышку вверх».
Раннему философско-поэтическому и художественному Ренессансу было еще далеко до опытной науки. Но мечтательное освоение природы не переходило в исследование и изобретательство именно потому, что пророчески переносилось в такое состояние свободы от материальных обстоятельств, которое реально приоткрывается только после веков кропотливых инженерных усилий. В утопической мысли античности мотив вынужденного или каторжного труда части населения оставался более или менее явственным фоном. Тема полного освобождения человека от трудовых забот для жизни сердца и ума появляется только в философской поэзии XIII–XIV веков. Ренессанс с самого начала был расположен к машине, но не к той, которая заменяла физическую силу на протяжении двух первых веков промышленной революции, а к той, которая лишь сейчас становится безотказным продолжением человеческого ума, т. е. к автомату. Заслуживает специального исследования то, как в размеренности поэмы Данте, в непрерывном сцеплении ее строф, в безотказной чистоте рифмы, в архитектуре ее пространства, в ее хронологии дала о себе знать та же техническая воля, которая проявилась и в распространении как раз на рубеже XIII и XIV веков механических часов – первого автомата и прообраза всех автоматов.
Общеизвестное презрение ренессансных поэтов к «механикам» не касалось умельцев, изобретателей, тем более – ученых и художников. Петрарка с уважением говорит в своем завещании о планетарии – «дивном создании» врача и физика Джованни Донди. «Механиками» называли людей, не знающих свободных порывов духа или полета вдохновения. «Я любил твою дочь, люблю и буду любить всегда, – говорит Джаннотто королю в VI новелле Второго дня «Декамерона», – потому что считаю ее достойной моей любви; и если я вел себя, по мнению механиков (secondo l’oppinion de’meccanici), не вполне благородно, то я совершил грех, всегда сопутствующий юности». Механики здесь – это рассудочные моралисты. К предрассудкам исторической филологии относится представление, будто классическая традиция помещала ремесленный, технический, инженерный труд ниже созерцания. Низко ценились только занятия, в которых не было фантазии и художества.
Во всяком случае, ренессансная мысль о природе и мире, далекая от манипуляции вещами, жила предчувствием беспредельной власти над ними и послушности вещества человеку.
Ренессанс и человечество
Еще одна черта итальянского Возрождения, смысл которой полностью оценивается только теперь, заключается в его обращении к человеческому роду в целом. Убеждение Данте, что назначение человека, тем более дело народа, переплетено с целью человечества, в XX веке, как никогда прежде, подтверждается растущей взаимозависимостью всех частей мира. Еще недавно могло казаться, что Возрождение, несмотря на вселенские замыслы его начинателей, остается всё же явлением европейской культуры. Теперь ясно видны его всемирные последствия. Мир уже немыслим без активного отношения к природе и истории, зародившегося в ренессансной Европе.
С другой стороны, судьбу европейского культурного наследия решает уже не Европа. И проповедники «нового ренессанса», и провозвестники его конца одинаково ожидают последнего слова от человечества. Большинство западных авторов, в том числе европоцентристов, согласно с тем, что даже если роль Европы в мире сохранится, эта роль уже не будет политико-экономическим лидерством, как в прошлые века. Отмечают изменение характера европейцев, совершившееся за последние десятилетия. Происходит что-то вроде угасания воли у европейского населения, проявляющегося во всех формах – в готовности обвинять себя и выслушивать уничтожающую критику извне; в нежелании работать в целом ряде профессий, на которые теперь приглашаются африканцы, арабы, турки; в намечающейся неспособности европейцев воевать: «всеобщая размягченность, упадок энергии и упругости, род душевной расхоложенности»[134]. В последние десятилетия в европейских странах практически нет прироста производства. Быстрыми темпами идет маргинализация экономики: ремесленничество, черный рынок, неучитываемая занятость безработных; распадается социальная ткань, вплоть до утраты национального чувства; наиболее вероятной перспективой представляется «всеобщий социальный хаос». Отказ от атомной промышленности имеет упаднические обертоны, отличающие его от того страха перед железными дорогами, который охватил Европу в 1840-е. Антиядерное и экологическое движения – «лишь вторичное следствие изменения ментальности в Европе и США». По неизвестным причинам «мораль западных людей меняется», исчезают напористость, способность к насилию и жестокости. «Новые боги Запада именуются “мир”, “уважение к жизни в любых ее формах”»[135].
Уход французской, потом американской армий из Вьетнама был осознан чуткими наблюдателями как знамение всемирно-исторического сдвига. Грэм Грин писал, что при Дьен Бьен Фу в 1953–1954 произошла самая важная битва в новейшей истории. «Это было не просто поражение для французской армии. Битва ознаменовала по существу конец всякой надежды, какая еще могла быть у западных держав, что они способны владеть Востоком. Французы приняли этот вердикт с картезианской отчетливостью. Поняли его, хотя и в меньшей мере, и англичане: независимость Малайи, нравится малайцам сознавать это или нет, была завоевана для них, когда коммунистические силы… разгромили корпус генерала Наварра. То, что молодым американцам предстояло еще умирать во Вьетнаме, показывает только, что эхо даже от полного поражения не сразу облетает земной шар. 1950-е годы видели триумф партизанской тактики: Индокитай, Малайя, Центральная провинция Кении. Как раз когда военная техника невероятно возросла по мощи и действенности, плохо вооруженная герилья, полагаясь на внезапность, подвижность и природу родных мест, показала, что фабрика оружия не всесильна. Эпоха пулеметов “лиэнфилд” и “максим” была благоприятнее для европейцев, чем времена пикирующих бомбардировщиков и бреновских скорострельных автоматов. Мы, возможно, еще увидим тут счастливое предзнаменование для самих себя в нашем тревожном будущем». Главная причина поражений, думает Грин, не в технике. «Мы, европейцы, утратили силу четкого действия, потому что утратили способность верить… Нерешительность непонятна для африканского ума. Она раздража