Том III. Новый ренессанс — страница 31 из 80

[144]. «Всё человечество за пределами стран, населенных европейцами, проходит через демографический взрыв. Съежившись на удержанных ими территориях, дряхлеющие белые ощущают нашу эпоху как конец мира. Они ошибаются. На земле никогда не было так много людей и детей… Человечество переживает разгар юности»[145].

«Исламу принадлежит наше будущее, хотя им осенено и наше прошлое, – пишет французский автор. – Ибо ислам не только объединил, оплодотворил и распространил от Китайского моря до Атлантики и от Самарканда до Тимбукту самые древние и самые высокие культуры Китая, Индии, Персии, Греции, Александрии и Византии… Благодаря своей простой и сильной вере он явился зародышем обновления наук и искусств, профетической мудрости и законов… создал условия для обновления цивилизации и расцвета новой молодости мира»[146]. Взлет исламской мировой культуры начался около 750. Описание Китая мусульманским путешественником Сулейманом на три века опередило книгу Марко Поло; открытия, приписываемые Торричелли, были сделаны за столетие до того у арабов; катаракту глаз лечили в Багдаде еще в 1000 году, тогда как в Европе это научились делать только в 1846; лигатура артерий вошла в медицинскую практику арабов в XI веке, т. е. на 600 лет раньше достижений А. Паре. В этом свете VII–XIV века представляются не темным провалом, а блестящей эпохой одной из наиболее высоких цивилизаций мира, арабо-исламской[147]. «Великолепная изоляция» Запада – европоцентристский миф или лживый сон; Фома Аквинский следовал не за Аристотелем и не Галилей возродил науки. Франкмасоны заимствовали в XII веке так называемый «готический свод», существовавший в арабской архитектуре с VIII века.

Проводниками арабо-исламского знания в Европе была школа переводчиков в Толедо, созданная архиепископом Раймундом (1126–1151) под покровительством короля Кастилии Альфонса VI, женатого на дочери халифа Кордовы, а также переводчики и комментаторы, работавшие в Сицилии при дворе Фридриха II Гогенштауфена и его наследников[148]. Мусульманская культура стала акушеркой и кормилицей ренессансного Запада. Стендаль писал: «Искать прообраз и родину истинной любви нужно под темными шатрами арабских бедуинов… Это мы, европейцы, были варварами в глазах Востока, когда пошли тревожить его своими крестовыми походами. И всем, что есть благородного в наших нравах, мы обязаны этим своим походам да испанским маврам» («О любви», гл. 53). Мейстер Экхарт многим обязан Авиценне и суфиям; «Тристан и Изольда» – европейское подражание «Висрамиани» и «Хосро и Ширину». Всего значительнее влияние суфизма, испано-арабской философии любви («Ожерелье голубки» Ибн-Хазма, 994–1064) и любовной поэзии на amor cortes трубадуров и на Данте[149].

Согласно авторам, симпатизирующим исламу, новая Европа «изменила этой любви – самой высокой и самой утонченной, какую знала человеческая культура», и теперь предстоит снова брать у ислама уроки, «отучиваясь от того, что со времен Ренессанса заставляет нас подходить к природе с воинственной и победительной настроенностью». Суть нашей эпохи – «фундаментальная проблематизация самоубийственной мифологии прогресса, понятого на западный манер… Речь идет о нашем будущем… В исламе и, шире, в незападном мире решается судьба планеты»[150]. Наоборот, исследователи, изучающие характер и перспективы культурно-промышленного развития дальневосточного и тихоокеанского регионов, иногда приходят к выводу, что «судьба всего человечества зависит от того, как будет развиваться индустриализация в Японии в XXI веке».

Вместе с тем, говоря об успехах Японии, часто забывают о связанных с ними экологических и социальных издержках. Если учитывать их, то оказывается, что на общем фоне развивающихся стран индустриализация Бразилии наименее известна и наиболее успешна[151].

Рядом с признанием, что Европа, по-видимому, закончила свое историческое дело и новая цивилизация «будет создаваться медленным трудом человечества, над которым перестанет властвовать европейский дух», сохраняется надежда, что Европа как идея, пример и образ исторического творчества сейчас рассеяна по всему миру, и ее фрагменты станут, возможно, зародышами какой-то другой культуры… Новая цивилизация по необходимости окажется наследницей Ренессанса, даже если восстанет против него[152]. В свете ожидаемого культурного синтеза, призванного охватить всё человечество, нынешнее «размягчение» Европы представляется культурологам уже не ее закатом, а необходимой предпосылкой для выполнения ее новой всемирно-исторической роли. «Бережное отношение к личности, защита природы – это вовсе не декаданс. Запад еще никогда прежде не ставил себе таких благородных целей. Мы хотим построить такое человеческое общество, где принуждение и несправедливость будут иметь мало места. Наше постдемократическое общество станет наиболее развитым из всех создававшихся до сих пор»[153]. Сторонники «слабой» Европы указывают на то, что утраченная ею военно-государственная, административная, промышленная мощь всё равно бесполезна в условиях, когда ее наращивание ведет в экологический тупик и главным фактором исторического выживания становится безоружная нравственная энергия. Тем более что и техническое развитие зависит уже не столько от изобретательности ученых и инженеров, сколько от социально-политического искусства, умеющего вплетать новые изобретения в жизнь общества.

Культурологи, занявшие такие позиции, исходят из того убеждения, что дальнейшего развития истории на прежних путях или вообще не будет ввиду исчерпания ресурсов природы, или же история пойдет по пути развертывания мало использованных ресурсов ума и чувства[154]. Упоминавшиеся выше наблюдения наводят на эти мысли разных авторов. При всём различии Юга и Севера, Запада и Востока «поверх своих этнических или политических расхождений все страны обнаруживают одну и ту же озабоченность: они стремятся сохранить за собой статус общества потребления или приблизиться к нему». Даже так называемый Третий мир «тоже переступил порог, за которым возвращение к прошлому невозможно; общество потребления остается нашим единственным будущим». «Позади нас выжженная земля», наука так или иначе вытравила традиции, привычки, устои жизни, память рода и племени[155]. В таких условиях почти невероятно чтобы какая-то часть нынешнего тесно сплетенного мира пережила местный ренессанс. «Стремление к самостоятельному и самообеспечивающему развитию напрасно; только действительно новое международное разделение труда, основанное на сотрудничестве и на известной доле планирования, обещает реальный выход»[156]. Кроме того, в атомный век не может уже быть речи о суверенности национальных держав в привычном смысле слова. С другой стороны, бесконечный научно-технический прогресс и рост производства немыслимы как высшая цель человечества. Невозможность ни вернуться к доиндустриальным природным ритмам, ни эксплуатировать природу прежними темпами заставляет думать, что человеческий род пришел к такой стадии эволюции, когда он обязан в корне измениться или исчезнуть с лица земли[157].

Свертывание механической, развертывание интеллектуальной работы, всеобщий мир, единение рода в общем деле – это черты, которые рисовались Данте в его замысле будущего человечества. Казавшиеся в начале XIV века мечтательным пожеланием, в конце XX века они предстают как вынужденная необходимость. По Тейяру де Шардену, человечество не только может жить в мире, но и в конечном счете не может не прийти к миру. Оно достигло границы, когда его способность к выживанию проверяется тем, способно ли оно к новому сознанию, к вертикальному порыву в высоту, к переходу от «энтропически эгоистического» к «синтропически кооперативному» типу эволюции.

К растущей культурной интеграции человечества сводятся все предсказуемые формы будущего взаимодействия людей – от помощи развивающимся странам до такого слияния, когда каждый человек станет «чувствительной единицей, вносящей вклад в коллективный интеллект», органом «вселенского сознания», которое займется селекцией типов культурного поведения[158]. От «выхода к человечеству» ожидают не просто новой силы, которую дает единение, а широты кругозора, который откроется для культуры, когда ее почвой станет не нация, а род в целом. То, что Запад был до сих пор «монокультурой, плодом брака единокровных родственников» (христианства и иудаизма), начинает ощущаться как его увечье[159]. «Отсталые» общества с этой точки драгоценны уже тем, что не похожи на все другие. «Если мы добьемся помощи от Третьего мира, чтобы вместе с ним изобрести новые употребления для вещей, новые формы повседневной и социальной жизни, если сумеем открыть для себя ценности, уважаемые другими, то вновь обретем и смысл наших собственных ценностей. Запад, кажется, пока не готов принять условия этого не столь уж неравного обмена; если так, наше общество технических объектов, превращаемых в товар, никогда не перерастет в цивилизацию и упрется в тупик. Если мы, наоборот, сумеем подняться до подобного обмена и подобного дележа, сегодняшнее общество потребления преобразится в новую культуру, пронизывающую повседневность»[160]