Том III. Новый ренессанс — страница 45 из 80

Ренессансный человек, «сознавая пределы, поставленные ему Фортуной, не забрасывал, как в предшествующие века, мысль о возможности действия»[182]. Пусть неумолимая Фортуна заставила человека жить при закате мира, «в последнем возрасте века» по Данте (Пир II 14, 13), в годы, когда «по злой воле Фортуны самые бесчестные люди господствуют над достойными» (Петрарка, Инвектива против врача I), во времена, к которым небеса «исключительно враждебны» (Боккаччо, Декамерон VI 1), вдали от золотой древности, лишала его отечества, достатка, заслуженных наград, покоя, условий для труда. Рядом с признанием всемогущества Фортуны только крепло чувство самостоятельности добродетели.

Петрарка упрекает Боккаччо за минутное уныние: «Ты тревожен душой; думаю об этом с удивлением, возмущением и печалью… Почему дрогнул дух, стоящий на прочной опоре труда, искусства и благодатной природы?… Что ж такого, если внезапно вторгнется смерть, или мучение, или тюрьма, или изгнание, или нищета? Всё это обычные метательные снаряды Фортуны; какой из них сможет долететь до высочайшей и неприступной крепости духа, разве что ты сам вдруг сдашь крепостной вал врагам?» (Книга о делах повседневных XVIII 15, 1).

Близкий конец мира только подталкивал добродетель к действию. Жалуясь на упадок Италии и Европы, Петрарка утешался только тем, что ему не довелось родиться позже, когда состояние мира будет еще хуже. Николай Кузанский математически подсчитывал, что идет примерно последняя восьмушка последней четверти всего существования мира, которому перед огненным судом предстоит пройти через «развертку», расширенное повторение крестных мук Христа (Предположение о последних днях). Но тем почетнее было, когда всё склоняет к унынию, противопоставить близкой гибели стойкость, под античный рефрен: «Пусть целый свет, надтреснув, рухнет, – тело, не дух сокрушат руины».

Противоборства враждебной судьбе для добродетели было еще мало. На первом месте в самом крупном сочинении Петрарки – «Лекарства от превратностей судьбы» – стоит сохранение добродетельной твердости не среди бед, а среди удовольствий и удач: это труднее, а потому важнее чем мужество в горе. Лучше остаться в мире ни с чем, лишь бы не стать игрушкой будь то злой, будь то благоприятной Фортуны. Чтобы хранить не отшельническое, а деятельное постоянство, надо опереться на что-то неизменное в человеке. Добродетель отвечает этому требованию, потому что умеет поддержать сама себя. Она, как учит нравственная философия, постояннее и надежнее хода небесных светил. Писатели Ренессанса не случайно чаще чем средневековые повторяют, что никакая констелляция светил не в силах покорить свободную волю.

По Буркхардту, итальянцы ренессансной эпохи были ближе других народов того времени как к добру, так и к злу. Точнее было бы сказать, что ренессансная добродетель была не добротой в обыденном понимании этого слова и ее противоположностью было не такое же зло. Человеческий образ в ренессансной живописи, особенно ранней, плохо поддается оценке по признаку доброты и очень хорошо – по признаку добротности. На ассизских фресках Джотто Гонорий III явно захвачен проповедью стоящего перед ним Франциска, полон энергии и спокойной силы, и чего совершенно не найти в его облике, так это размягченной благостности.

Культура добродетели ясно дает о себе знать в литературном стиле эпохи. Философско-поэтическое движение, начавшееся на Юге Франции в конце XI века на почве дописьменной романской поэзии не без влияния испано-арабской культуры чувства и греко-сирийских форм литургической словесности, распространилось сначала на Севере Франции, в Германии, Сицилии, затем в Тоскане. У флорентийцев «нового стиля», у Данте, Петрарки оно ассимилировало культуру античной классики и дало образцы, в русле которых поэтическая мысль движется в основном до сих пор. Сосредоточенная сила умудренной решимости, добродетели, окрепшей в борьбе с фортуной, придавали этой поэзии рассчитанную формальную законченность. Пишущий подчеркивал, что ставит себе далекую цель, трезво рассчитав силы и возможности.

О воле к завершенности говорит и количество песен «Божественной Комедии», ровно 100, и одинаковая отработанность частей, и сцепляющая «бесконечная» отчетливая рифма, совершенно не допускающая размытости (vita – smarrita, oscura – dura – paura, forte – morte – scorte и так далее вплоть до percossa – possa – mossa и velle – stelle, без единого послабления), и укладывание каждой строки в одиннадцатисложник[183]. Чтобы у читателей не оставалось никакого сомнения, что мастер действительно завершил всё что хотел, каждая кантика кончается одним и тем же словом stelle.

Неуклонная поступь этой запланированной речи сама по себе завораживает. Единый замысел изначально и неотвратимо нацелен на то, чтобы во что бы то ни стало подчинить себе враждебные обстоятельства. Недаром главной чертой жизнеописаний Данте стало неукротимое упорство швыряемого житейскими бурями человека, который без надежд на постоянное пристанище, когда некоторые его товарищи по изгнанию впали в отчаяние и покончили с собой, довел задуманное дело до последней точки. «Тут не хватает слов для восхищения и похвал, потому что ни оскорбительное беззаконие сограждан, ни изгнание, ни бедность, ни уколы вражды, ни супружеская любовь, ни привязанность к детям не сбили его с однажды намеченного пути, хотя ведь как часто люди именно высокого ума бывают настолько ранимы, что из-за малейших сплетен изменяют самым сокровенным намерениям, и это свойственнее как раз тем из пишущих в поэтическом стиле, кто помимо смысла, помимо выражений заботится еще и о связи целого и потому больше других нуждается в покое и тишине» (Петрарка, Книга о делах повседневных XXI 15).

В поэтической поступи Данте есть что-то от завоевателя. Античность была тут больше знаменем подвига чем прямым примерам для подражания. Как раз «вождь Данте» Вергилий оставил в «Энеиде» много сырых или незавершенных мест. С другой стороны, «Божественную Комедию» сближает с «Энеидой», отличая обе от привычного эпоса, абсолютная невозможность для главного героя трагических ошибок, промахав, срывов, просчетов, – всего того, что составляет главную интригу древнегреческих эпоса и трагедии. У Данте и Вергилия действия героя строго выверены, старательны, осмотрительны, с запасом надежны. Так, войдя в двери Чистилища, поэт и его проводник получают указание не оглядываться, и в согласии с духом всей поэмы у них не возникнет даже слабого искушения сделать это.

Для большей надежности осуществления своего предприятия деятелю приходится рассчитывать только на себя, оберегая свою абсолютную самостоятельность и независимость. Данте стал «сам себе партией» и объявил своим отечеством «Италию духа».

Петрарка, выросший в семье эмигранта, смолоду переселился в «отечество словесности», в «крепость уединения». Сосредоточенная цельность замысла распространяется у него еще дальше чем у Данте, не только на все его произведения, но и на целую жизнь. Биографам Петрарки, начиная уже с современников, почти не приходилось самим собирать материал помимо тех сведений, какие предоставил им сам поэт. Свои главные работы Петрарка правил и редактировал до конца дней. При такой же, как у Данте, строгости размера и чистоте рифмы (ни одного ассонанса, ни одного случая сплошной глагольной рифмы) количество стихотворений в «Книге песен» равно числу дней високосного года, символизируя полноту круга жизни. Издавая «Книгу о делах повседневных», Петрарка датировал 350 ее писем только днем и месяцем, как если бы 40 лет жизни были одним годом. Жизнь человека оказывалась тут лишь поводом для философско-поэтического строительства. В долговечном слове оживал уже преображенный человек.

У Боккаччо в рамочном сюжете «Декамерона» неостановимое следование друг за другом ста новелл (возможно, Боккаччо вторит здесь числу песен «Божественной Комедии», подобно тому как Фьямметту из его одноименного романа можно считать, по Буркхардту, женским двойником лирического героя «Новой жизни») обеспечено не жизненными обстоятельствами рассказчиков, – смерть всех родственников от чумы малый повод для плетения пестрых историй, – и не открывшейся во Флоренции весной и летом 1348 нравственной свободой, – семь девушек и трое юношей «бригаты» вполне могли бы, как сказано в предисловии к Первому дню «Декамерона», дать полную волю другим, не литературным увлечениям («законные права на удовольствие… не то что для их возраста, но и для гораздо более зрелого были тогда самые широкие»). Если бы поступками рассказчиц и рассказчиков правило настроение, сложности их личных переживаний сделали бы сплошной сюжет невозможным. Их позиция – это всё то же упрямое противостояние счастливой и несчастливой фортуне, опирающееся на мудрость, знание и добродетель. Удивительное поведение компании молодых людей, верной интеллектуализму нового стиля, сцепляет действие воедино, служа универсальным организующим и упорядочивающим началом. «Безупречный стиль жизни бригаты составляет идеальный противовес плотскости новелл, придает им возвышающую оболочку, подобно тому как позднее совершенная перспектива ренессансной сценографии будет служить облагорожению и упорядочению буквально “недостойного” материала комедий»[184]. В этом смысле Боккаччо «конструктивнейший социолог». В момент вынужденной переплавки общества после кризиса 1348 принцип личного удовлетворения требовал именно такого преображения, на какое оказались способны десятеро юношей и девушек, искусством слова воссоздающих новый, оживленный мир над кладбищами чумного города.

В последние годы литературоведы обращают больше внимания на цельность «Декамерона». В нем обнаруживается плотная вязь внутренних соответствий, тематического параллелизма, симметрий и противопоставлений, делающих из главной книги Боккаччо «изощренную повествовательную машину»[185]