Том III. Новый ренессанс — страница 46 из 80

. Архитектонический и «идеологический» центр повествования – застольная сцена как ритуализованное изображение идеального общества[186].

Если сама форма ренессансной литературы излучает жизнестроительную энергию, то еще действеннее организующий смысл ее содержания. Постоянные темы в ней – духовное пробуждение, добродетельное усилие, согласие между людьми, устроение жизни. Всем движет воля, не жесткая, без отчаяния и фанатизма, но абсолютно непреклонная. Полагаясь на разум, предвидение и расчет, она ставит себе предельно высокую, но реально достижимую цель и наперекор Фортуне приходит к ней во что бы то ни стало. Законченность формы нарушится позднее при переходе от философско-поэтического к архитектурно-художественному и изобретательскому Ренессансу, когда, наоборот, обычаем станет незавершенность произведений и неисполненность замыслов. Но тема добродетели как неотступного усилия, преодолевающего судьбу, останется вплоть до Макиавелли и Леонардо такой же ведущей, как у Данте и Петрарки.

Пока ренессансный гуманизм не сделался снова просто обозначением круга учебных дисциплин, он был неразделимым единством упорной работы (studium), изучения классики как жизненно-нравственного завета и свободного поступка. Искусство слова становилось ключом к образованию человеческого существа. Спонтанное развертывание душевного состояния в ренессансной «риторике» было работой раскрытия и осуществления человека силой высшей добродетели в смысле по-аристотелевски понятой «энергии» (введенности-в-действие) основных человеческих способностей, ума, воли, любви. Поиски и опубликование древних текстов были увлекательным, но не таким уж центральным делом в этом гуманизме. Его первой заботой была истина человека (Петрарка, Книга о делах повседневных I 9).

Классику читали, перечитывали, выучивали наизусть, чтобы укрепиться в добродетели, не сдаться Фортуне, выйти на сцену истории. Слава ценилась как тень добродетели, звонкое слово становилось средой обитания осуществившегося человека. Античность понималась как мера и залог достижимого величия. Была не логически дедуцирована, а испытана возможность простой деятельной полноты для человеческого существа. Эта счастливая простота, оправданная философско-поэтическим знанием, обеспеченная «героическим порывом гигантской воли»[187], явленная миру в слове, стала открытием, дала «впервые вполне узнать человека и человечество в его глубочайшей сути». «Логическое понятие человека существовало издавна, но эти люди знали самую вещь»[188]. Гуманизм выродился позднее в школьные филологические упражнения. Но в XIII веке тревожное предчувствие такого поворота слышится лишь в последних «Старческих письмах» Петрарки.

Античность высилась и позади, в прошлом, и впереди, в настающем. Этим словом обозначалось всё возвышенное и подлежащее осуществлению. Петрарка в сонете 137 «Алчный Вавилон» предвидит времена благой священной империи: «Прекрасных душ и доблестных (di virtute amiche) владеньем / Мир станет; весь златым его увидим / и древними деяниями (l’opre antiche) полным». Признаком древности служит не далекость во времени, а прекрасная высота. Нехронологический смысл такого понимания древности проясняется в свете одной параллели. Плутарх писал об афинской архитектуре середины V века до н. э.: «Творения Перикла… созданы в короткое время, но для долговременного существования; по красоте своей они с самого начала были старинными», при том что «всегда блещут каким-то светом новизны» (Перикл 13). Так же ренессансный архитектор, скульптор и живописец Антонио Филарете (ок. 1400–1465) писал о Флоренции середины XV века: «Они строят в согласии с античным, древним стилем» (Об архитектуре IX). Болонский архитектор Себастьяно Серлио (1475–1554) в числе «античных» строений Рима называет Пантеон, храм Вакха, базилику Константина (Храм мира) и в том же ряду – заложенный в 1506 (оставшийся незавершенным) новый собор св. Петра архитектора Донато Браманте[189]. Круглая часовня Браманте при соборе св. Петра в Монторио (1502) имела для XVI века статус образцового античного строения[190]. У Макиавелли новое государство, основанное мудрым и добродетельным (virtuoso) государем, сразу оказывается не только древним (antico), но и более надежным и прочным, чем могли бы обеспечить традиционные устои любой давности (Государь 24).

Но прямого копирования древности в Италии XIII–XIV веков было, по-видимому, едва ли больше чем в Аттике V–IV веков до н. э. Современность говорила с древностью на равных, как мастер с мастером. Первым импульсом было восхищение и подражание, конечным итогом небывалый синтез. «В своих отношениях с античностью Ренессанс может считаться гигантским предприятием культурной псевдоморфозы. Это, возможно, его лучшее определение. В стремлении открыть античность он создает что-то совершенно новое»[191]. Альберти по видимости излагает античного архитектора Витрувия, но фактически свободно перетолковывает его. Реконструкция античного стиля у известнейшего архитектора XVI века Палладио была по сути его заменой. «Спящая Венера» Джорджоне и Тициана кажется античной по теме и исполнению, но на деле не имеет прообраза в древности, являясь полностью созданием итальянского XVI века. Техника сфумато (дымчатой светотени) в живописи Леонардо своему создателю представлялась, по-видимому, осуществлением одного краткого замечания Плиния об Апеллесе, но по существу была типичным ренессансным новоизобретением. Желая поднять статус живописи, которая формально числилась среди ремесленных умений, ренессансные гуманисты утверждали, что она принадлежала в Греции к благородным искусствам, но опирались при этом больше на твердую веру в благоразумие древних чем на литературные источники[192]. И еще один пример. Увлекшись египетскими иероглифами, ренессансные гуманисты не смогли правильно прочесть их потому, что сразу «поняли», расшифровали по-своему и применяли как многозначительную философскую символику.

Ренессанс и Средние века

Непредвзятая дружелюбная открытость в природе ренессансного типа, и многие исследователи видят только эту сторону. Была и другая. По существу только Данте и уже в меньшей мере Боккаччо оказались способны к всеобъемлющему синтезу всех доступных их кругозору духовных и культурных начал.

Культ добродетели-доблести, исторического подвига сделал с XIV века популярным жанр сочинений «О знаменитых мужах», «О знаменитых женщинах». Но всё средневековое тысячелетие с основанием больших государств, строительством городов, отстаиванием Европы от арабов, Роландом, крестовыми походами, завоеванием Ближнего Востока и Византии, подвигами аскетов словно ушли для ренессансных гуманистов после Данте под землю, и вереница героев в энциклопедиях знаменитостей у Петрарки и Боккаччо обрывается, за немногими исключениями, вместе с античностью, возобновляясь лишь в близкие к авторам годы. Рыцари Артура, Роланд и крестовые походы стали снова поэтической темой только с XVI века, когда размежевание со Средневековьем утратило злободневность.

Готике нельзя отказать в величии. Именно с нее в Европе возобновляется полнокровное нестилизованное изображение человеческого тела. Внутренность готических храмов стала просторной, поднялись нефы многометровой высоты, витражами расцветились огромные воздушные объемы, а колесо Фортуны над порталом было переосмыслено как символ солнца. Но ренессансное искусство после Джотто не включало готику в свой синтез.

Средневековая школа философского перевода имела многовековой опыт, умела пользоваться параллельными арабскими и еврейскими переложениями античных источников и вдохновлялась блестящей прозрачностью византийских комментаторов X–XI веков. Ренессансные гуманисты, часто не имея равного навыка и кругозора, взялись переводить всё заново, словно все эти translationes vetustae, «старые переводы», лежавшие в их библиотеках, были пустым местом. Интересно сравнить начало «Большой этики» Аристотеля в переводах Бартоломео да Мессина, работавшего при дворе сицилийского короля Манфреда по его заказу в середине XIII века, и Джорджо Валла (ок. 1430–1499):

Бартоломео: Quoniam eligimus dicere de moralibus, primum utique erit considerandum, mores cuius sunt pars. Ut breviter quidem igitur dicere, videbuntur non alterius quam politice esse pars.

Джорджо Валла: Quoniam de moribus agere propositum nobis est, primum illud videndum, cuiusnam scientiae vel artis pars sin mores sive moralis haec disciplina. Ut igitur paucis absolvam, non aliud videtur pars esse quam civilis.

Дословность Бартоломео ближе к смыслу и стилю Аристотеля чем предупредительная словоохотливость Валлы, подражающего цицероновскому непринужденному блеску. Politica как название ведущей дисциплины звучит у Бартоломео точнее и даже сейчас современнее чем civilis scientia у Валлы. Но сухая схематичность средневекового слога коробила слух гуманистов, которым как воздух была нужна округлая полнозвучность слова, почти осязаемо переходящая в изящный телесный жест.

Якоб Буркхардт не без причин предпочитает хронистов старого стиля, к которым примыкают и Виллани с их «величественными, красочными, полными жизни» картинами, риторико-филологическим упражнениям гуманистов Леонардо Аретино, Поджо, Фацио, Сабеллико, Фольетты, Сенареги, Платины и других итальянских историков XV века. Пелена искусственного антикизирования спадает с историографии только в XVI веке у Макиавелли и Гвиччардини, переходящих на итальянский язык, в поэзии – у Ариосто.

Нынешнему исследователю уже не так легко понять, чем гуманистов так очаровала цицероновская латынь. В XV веке она была знаменем культурного движения. В разгар Северного ренессанса Эразм Роттердамский как допотопную нелепость сердито высмеивает схоластические рассуждения de instantibus, de formalitate, de quidditate. Но современный историк науки считает теории