Пишущий эти строки вынужден признаться, что ему никогда не удавалось понять важности споров о принадлежности или отнесении Данте, Петрарки и Боккаччо к Ренессансу, проторенессансу или предренессансу. Решающе важно то, что весь Ренессанс безусловно признавал этих поэтов своими и от них вёл свое летоисчисление. В XV и XVI веках они остаются ключевыми фигурами, им много и разнообразно подражают, они занимают центральное место в литературных и философских дискуссиях. Великая итальянская литературная традиция начинается с трех поэтов, от каких бы исторических дат ни вели исследователи свой «гипотетический Ренессанс»[248]. Язык XIV века, il buon secolo, оставался образцом до эпохи барокко.
Данте воспринимался до такой степени как начало эпохи, что непосредственно подготовившая его итальянская лирика XIII века оказалась почти полностью забыта в его пользу. Итальянские ренессансные естествоиспытатели с гордостью прослеживали в «Божественной Комедии» свидетельства и отголоски эмпирического исследования природы. Действительно, пристальность наблюдения вещей явствует уже из образов и сравнений Данте. «Переход от философии любви к философии Космоса – это не только онтогенез, но и филогенез, не только эволюция творчества Данте, но и эволюция всей философской, религиозной, моральной, политической, эстетической мысли, и совпадение онтогенеза и филогенеза этой мысли делает Данте величайшим поэтом и величайшим мыслителем Проторенессанса и Ренессанса – его фигура объединяет их, включает Проторенессанс и Ренессанс, соединяет XIV век с XV и XVI веками и, более того, с XVII веком, с Галилеем, с классической наукой и с ее неклассическим эпилогом»[249].
В XV и в начале XVI века Данте был на вершине славы. Леонардо да Винчи, презиравший литераторов, латиноязычных гуманистов, слыл толкователем «Божественной Комедии». Его набросок геологических катастроф сопоставляют с картинами дантовского Ада, Микеланджело в глазах современников был вторым Данте, а сам мечтал в сонетах: «Будь я как он!.. Я б лучшей доли в мире не желал», Боттичелли иллюстрировал «Божественную комедию», Рафаэль поместил Данте дважды на фресках в «Станца делла Сеньятура»[250]. Один из женских образов на этих фресках отождествляют с Беатриче. Высказывалось мнение, что «Афинская школа» Рафаэля написана по мотивам 4-й песни «Ада». В последней трети XV века флорентийская Платоновская академия признаёт Данте своим патроном. В 1480–1500 вышло до 11 тиражей «Божественной Комедии». Установлено, что она входила в первую или вторую десятку книг, наиболее читаемых художниками. В школе ее изучали наравне с баснями Эзопа.
Без Данте понятие Возрождения лишается доходчивой простоты и становится достоянием безысходно спорных периодизаций. С именем Данте связано не меньше чем возрождение в Европе после тысячелетнего перерыва поэтико-философской литературы, не подражательной и не комментаторской, сравнимой по мировому значению и по месту в будущей истории с классической античной литературой. Исключение Данте из эпохи Ренессанса равносильно исключению этого возрождения словесности из понятия Ренессанса. Возрождение классической литературы на новоевропейском языке за рамками Ренессанса… Историки, предложившие такое противоестественное разграничение, надеялись уточнить и конкретизировать тему, но добились только того, что их предметом стало не историческое событие, а условность.
Значение трех поэтов нисколько не умаляется тем обстоятельством, что от их забот, замыслов, заветов очень скоро и далеко отошли. Их влияние продолжалось и так. Авангардом культуры стали изобразительные искусства, историософское принятие древности вытеснилось археологическим, в понимании добродетели перешли от счастливого самоосуществления к самоутверждению через мастерство и силу. В слышании и применении слова тоже произошла перемена, близкая к измене делу ранних поэтов.
Филологический гуманизм XV века и особенно первой трети XVI века, ставшей и временем его крушения в Италии, склонился к словам о словах. В XV веке снова хозяйничает то грамматическое, герменевтическое отношение к языку, которое преобладало у средневековых гуманистов, разве что к древнеримским авторам прибавляются древнегреческие, а главное новые авторитеты, Данте, Петрарка, Боккаччо. Они было прервали на век тысячелетнюю историю филологического гуманизма, заставили его служить всенародному слову, но сами сделались скоро пищей для своеобразной гуманистической схоластики. Ренессансно-филологические ученые споры о том, сколько дней Данте провел в аду, были гораздо дальше от жизни, чем символические схоластические рассуждения о том, какая доля ангелов пала, последовав за Люцифером. Когда писатели XV и XVI веков хвалились тем, что не употребляют ни одного слова, ни одной конструкции, не засвидетельствованных у Цицерона, они гордо сознавали себя преуспевшими продолжателями Петрарки, превзошедшими своего учителя, который «не сумел вполне отмыться от грубости своего века» (Вивес). Но это говорило лишь о забытости настоящего Петрарки.
Скандальное непонимание ренессансной философии слова, констатируемое современным исследователем у своих коллег[251], началось в действительности сразу после ухода поэтов-философов. «Эстетический характер, который Петрарка придал сонету, был утерян, и сонет снова стал тем, чем был до Петрарки, строфической формой, одинаково пригодной для любых мыслимых причуд»[252].
Одно из самых длинных и скорбных «Старческих писем» Петрарки (II 1) полно тревоги о том, что суть его поэзии, заложенное под ней «прочное основание правды» (ср. Африка IX 92–93) остается незамеченным и художественное слово проглатывается как прекрасный вымысел. Слово для Петрарки – продуманная и выверен ная, а кроме того исторически конкретная и пророческая, и еще созидательная правда, работа над которой ставит поэта рядом с вождями истории. Это очень трудное понимание слова, всерьез перенять которое способны пожалуй только поэт и исторический деятель. Буркхардт недалек уже от мнения подражательных гуманистов XV–XVI веков, когда говорит, что Петрарка в «Африке» пошел по ошибочному пути.
Замысел «Африки», поэмы об эпохе высшего цветения римской добродетели, был переплетен с мыслями молодого Петрарки о будущем Италии, о возвращении обновленного апостольского престола в Рим, о духовном и политическом возрождении вечного города. В поэме был завязан узел истории Италии, былой и ожидаемой. В этом была ее безусловная пророческая правда. Петрарка венчался лаврами в Риме в 1341 году как автор «Африки», которая была еще едва начата и известна только понаслышке. Тридцать лет с тех пор поэма мучила его. Ему не удавалось ее завершить. Он умер, не закончив и не опубликовав это произведение, которое всегда считал для себя главным. Незавершенность «Африки» подтверждала связь петрарковской поэзии с правдой истории, по-своему свидетельствовала о раннем надломе итальянского возрождения, о несбыточности духовного и политического объединения страны, о ее неминуемом уходе с ведущего места в Европе.
Эпоха ренессансной гуманистической схоластики перестала воспринимать историческую мысль Петрарки, забыла и об апокалиптике трех поэтов, перешла от грозного чувства завершения и исполнения времен к довольно-таки абсурдному просвещенческому оптимизму[253]. Сходство флорентийского просвещенчества с новоевропейским не просто случайно: итальянский Ренессанс ускоренно пережил все формы будущего культурного развития. История пошла своим путем. Но это вовсе не обязательно значит что Петрарка был плохой пророк. Он в мечтах строил будущее на противостоящем Фортуне народном порыве к добродетели, счастью и славе. Он не то что не мог, а не хотел предвидеть другого пути для европейской культуры. По разным причинам она выбрала путь развития техники.
Безжалостный саморазбор, столь характерный для Петрарки, менее заметен у талантов XV века чем упоение творчеством. Недовольство собой и веком, «внутреннее борение, которое было движущей силой его поэзии, не нашло подлинных подражателей раньше шестнадцатого века»[254]. Философия поэтического слова уступает позиции филологическим упражнениям. Большинство речей типичного гуманиста Франческо Филельфо (1398–1481), по оценке того же Буркхардта – «отвратительная мешанина классических и библейских цитат, нанизанная на ниточку общих мест». В некоторые старинные издания Петрарки входит диалог «Об истинной мудрости», на самом деле лишь приписанный ему, скомпонованный самим Филельфо из краткого текста Петрарки из «Лекарств от превратностей судьбы» и небольшого диалога Николая Кузанского «Простец о мудрости»; в промежутке между этими шедеврами краткости и силы слова обескураживающим диссонансом выступают невероятно многословные и пресные добавления самого Филельфо[255]. Появился навык, набив руку, пышно писать по установившимся риторическим канонам. Латиноязычный гуманизм, окрепнув в борьбе с диалектической схоластикой, сам выродился в своеобразную схоластику.
Бесспорно и важно то, что подлинным возрождением античной классики явились не латинские, а итальянские книги трех поэтов, «Божественная Комедия», «Книга песен» и «Декамерон». И точно так же подлинными продолжателями Данте, Петрарки и Боккаччо стали в Италии не гуманистические латинисты, а Макиавелли и Гвиччардини, Микеланджело, нелитературный (omo sanza lettere) Леонардо и Ариосто. Они доказали свою верность Ренессансу именно тем, что заново развернули его в науке, искусстве, изобретательстве и итальянской поэзии, равнодушно, а чаще с презрением отвернувшись от латиноязычной филологии.
Ранних поэтов принимали, возводили в надмирный образец, отвергали, предавали, исподволь продолжали. Всё это было лишь разными ликами их интенсивного присутствия в XV–XVI веках. Оно, «пусть неполное и перетолкованное, доминирует в литературе последующих веков, поэтому любая история ренессансной литературы не имеет иного выбора, кроме как вести свое изложение от Данте; вопрос, является он или нет ренессансным автором, представляется праздным»