Том III. Новый ренессанс — страница 65 из 80

По Мишле, народный Ренессанс свободных городов потерпел неудачу в XIV веке и после этого нашел себе обходный путь через искусства, в отношении которых тираны были менее подозрительны[259]. Научно-художественная и изобретательская работа развернулась как возмездие судьбе, Фортуне, грозившей снова утопить человеческое существование в циклах природного и животного бытия. Человек не хотел уступить маятнику Фортуны и с отчаянной решимостью хотел сохранить инициативу за своей свободной волей, бесповоротно внедряясь для закрепления своих позиций в материю мира и в ход мировых событий.

Макиавелли и Леонардо задумывают социальную и инженерную технику для любого общественного устроения и для всякого хозяйствования человека на земле. Как в поэзии, филологии и живописи, так в политической науке и изобретательстве Ренессанс выходит за рамки Италии и решает планетарные задачи. Крушение филологического гуманизма под напором Реформы и Контрреформы и постепенный политический и культурный упадок Италии не нарушили ренессансного процесса. Он был подхвачен на Севере Европы, тем более что музыка, пейзажная живопись и, главное, книгопечатание, обеспечившее непрерывность культурного накопления, с самого начала было северофранцузской, фламандской и южнонемецкой специальностями.

Северный Ренессанс

У ранних философских поэтов ученый труд, добродетель и ее тень, слава, взаимно предполагают одно другое. В письмах Петрарки 1360 и 1370 годов проскальзывает тревога о расколе между литературными занятиями, склонными превращаться в ремесло, и делом строительства жизни. Демонстративное, вынесенное на городские площади столкновение между играми культуры и настроениями религиозно-нравственной строгости внутри самого ренессансного движения произошло в трехлетнее правление Савонаролы во Флоренции. Внезапный прилив встревоженного религиозного благочестия в народе задолго предвосхитил тогда события лютеровской и кальвиновской Реформации и европейских религиозных войн. Савонарола увлек за собой не только массу, но и таких людей как Джованни Пико, Боттичелли.

Это было лишь начало. В первые десятилетия XVI века критика литературно-ученых изысков с позиций добродетели, чистоты веры, природной простоты становится по-своему темой каждого самостоятельного мыслителя. Леонардо да Винчи, в своей работе опираясь всегда на прямой опыт чувства, презирает говорунов, трубачей, декламаторов (discorsori, trombetti, recitatori), героев слова, которое для художника, изыскателя, инженера пустой звук, бесплотная тень настоящей вещи. Лодовико Ариосто обличает в седьмой Сатире болезнь времени, используя древний символ мужеложства, со времен греческой античности обозначавший искусство ради искусства и рассуждение чтобы просто порассуждать: «Известно, что ученость ты скорее достоинства сумеешь отыскать: оно сегодня не в союзе с нею… о наш печальный и злосчастный рок! Как редко можно встретить добродетель, к которой не примешан злой порок. Грамматиков и гуманистов мало, кто в том грехе невинен, за который встарь на Содом с небес проклятье пало… И если фра Мартин иль Николетто неверным иль еретиком слывет, виной занятья тонкие, sottile studio». Лишняя книжная ученость оказывается главным врагом добродетели.

Молодой Петрарка поразился бы такому повороту дела. Для него ученость синоним добродетели и тем более драгоценное, что редкое достоинство. В раннем сонете он говорит об упадке учености и искусств, тождественном упадку человека: «Чревоугодье, похоть, праздный сон изгнали всю со света добродетель… Стремится ли кто к лавру или к мирту? Нагой будь, философия, и нищей, – кричит толпа, стремясь к наживе грязной» (Книга песен 7). Этот сонет, кончающийся призывом к упорству в «великодушном предприятии» – поэтическом и философском труде – повторяет тему буллы Иннокентия IV от 1254 года: «До нас донесся слух… что все оставили философские занятия… Мы соблаговолили возвратить умы к наставлениям теологии, которая является наукой о спасении, или по крайней мере к философским наукам, в которых, правда, нет пищи для сладостного чувства благочестия, но которые приоткрывают первое сияние вечной истины, избавляя душу от позорных забот жадности – источника всех зол, особого рода идолопоклонничества… Редкие питомцы философии, столь ласково принятые ею в своем лоне, столь заботливо снабженные ее наставлениями, так хорошо подготовленные ее стараниями к исполнению жизненного долга, томятся в нищете, которая не оставляет им ни хлеба насущного, ни одежды для их наготы и вынуждает их бежать от взоров людей по примеру ночных птиц»[260]. Бескорыстные ученые занятия («философия») в глазах Петрарки сами по себе спасительны. Studia humanitatis как «стремление к человечности» явились в XIV веке если не новой религией, то влекущим и официально приемлемым образом жизни, держащимся на вере в гармонию духовных порывов.

Идеологические войны конца XV и XVI века не оставили от этой веры и следа. Не то что преданность ученым трудам, но даже и традиционная церковная обрядность перестала казаться своей собственной рекомендацией. Именно в это время итальянские ренессансные историки начинают тосковать по золотому веку, когда не было никаких наук. Всё безвыходно перепуталось, и сама классическая образованность предстала смесью добродетели и отравы, чуть ли не демонизма, как в глухие века Средневековья.

Забрасывая латынь, Кастильоне в философии и риторике, Леонардо в науке, Макиавелли и Гвиччардини в историографии выносили негласный приговор гуманистической схоластике. Она последний раз цвела при Льве Х (Джованни Медичи) в 1513–1521 годах. В год разграбления Рима (1527) произошло ее окончательное крушение. Гуманист, знаток цицероновской латыни, ритор был теперь вынужден, как умел, доказывать что он не безбожник, не распутник и не пустослов. Фигура антикизирующего говоруна начала внушать брезгливость. Ушел со сцены целый культурный тип – аристократический всевед, готовый рассуждать на любые темы, живая энциклопедия классических цитат. Человеку, посвятившему себя книжным трудам, могли теперь отплатить недоверием, если не презрением.

Бесполезность философии и поэзии казалась непременным признаком их достоинства для Данте, Петрарки, Боккаччо в их XIV веке. Еще и в XV веке, даже занимаясь ботаникой, разводя сады, подчеркивали, что делают это не для пользы, а для созерцания искусства, которое являет природа. В XVI веке всё меняется. Джироламо Фракасторо (1478–1553) в диалоге о поэзии отбрасывает как нелепость мысль, что будь то на загородной усадьбе, будь то в словесности можно трудиться не имея полезной цели: какая нелепость, это всё равно что рубить вековую рощу только ради улучшения вида из окна своего дома[261]. Церковная и государственная неустроенность стала такой вопиющей, что поневоле потребовала от каждого служения пользе, utilitas. Отныне никто не смеет говорить о пользе пренебрежительно. По Франческо Робортелло (1516–1567), «философ, устанавливая назначение человека и изъясняя условия его счастья, учит, как его достичь и… постепенно возвращает людей от пороков к добродетели… К той же цели стремятся и поэты… склоняя души к состраданию, богобоязненности, совестливости, кротости и пробуждая к жизни всяческую добродетель». Всё это воспитание рода человеческого философией и поэзией Робортелло объединяет под названием пользы[262]. К несчастью, пользу можно было толковать по-разному, и начиная с Реформации единодушие в ее понимании утратили даже церкви.

На протяжении XVI века, подытоживает Мишле эту перемену климата, по всей Европе слабеют веяния духа, души и тела коснеют в усталости, и к концу века «люди возвращаются в свои тюрьмы – тюрьмы-церкви, тюрьмы-государства, тюрьмы-войны». Пламя гуманизма становится неверным огоньком, рядом с которым человек едва может согреться; умы снова отдаются сомнению и року, хотя и ненадолго, до нового пробуждения в начале XVII века[263]. В Италии оскудение жизни духа началось раньше чем в остальной Европе. Уже с 1540-х годов «доверие к человеку и природе, отличавшее и вдохновлявшее писателей и людей действия в 15 и начале 16 века, сникло. Не вынесшие гнета и преследований бежали в Венецию или за границу»[264]. Аристократическая республика Венеция, итальянская Америка, была основана переселенцами из Падуи якобы в полдень 25.3.421 среди разоряемой варварами Италии. Доброта, чистота, преданность в привязанностях, благочестие, милосердие были политическими идеалами венецианцев. Они ухаживали на войне за своими и чужими, первыми основали госпитали и приюты – консерватории. Учителем музыки в такой консерватории был Антонио Вивальди. «Эти грациозные белокурые люди с тихой, раздумчивой походкой и разумной речью» (Буркхардт) были изоляционисты и почти ненавидели бестолковую Италию, служили своей республике и подчинялись ей на совесть. Лишь в самом конце XVIII в., гораздо позже остальной Италии, Венеция покорилась чужой мощи (Австрии).

Термины итальянский Ренессанс, Северный Ренессанс склоняют думать о единстве движения, прошедшего по разным частям Европы. Но эти два Ренессанса различались вплоть до взаимного отталкивания.

Различие специализаций Севера (теология, логика, теоретическая философия природы, пейзажная живопись и натюрморт, музыка) и Юга (поэзия, риторика, художественная инженерия, сюжетная и портретная живопись, устройство народных игр и представлений) сохранялось в целом неизменным на протяжении XIV–XVI веков. Одно из главных отождествляемых с Ренессансом изобретений, книгопечатание, родилось в Германии и подобно другому немецкому изобретению, индивидуальному огнестрельному оружию, было встречено многими итальянцами неприязненно. Федерико, герцог Урбино (1444–1482), гуманист и меценат, брезговал иметь в своей библиотеке печатные книги. Флорентийский каллиграф, один из создателей ренессансного рукописного почерка Веспасианода Бистиччи (1421–1498) устранился в 1482 от дел, раздосадованный успехами книгопечатания. Некоторые итальянские кондотьеры, еще мирившиеся с таким изобретением дьявола как полевая артиллерия, от ненависти к ружьям ослепляли взятых в плен немецких стрелков. В живописи «миф и человеческие судьбы были прерогативой Юга, природа с ее неповторимыми чертами – Севера… В Италии существовало инстинктивное сопротивление искусству, оказывавшемуся делом чистой практики, чистой эмпирии, коль скоро оно отвергало великолепную фикцию, интеллектуальное господство формы»