Характерно, что первым из итальянцев повернулся к пейзажу Леонардо, не отделявший художество от науки и изобретательства. Леонардо, Макиавелли, Гвиччардини знаменуют поворот внутри итальянской традиции к тому, что условно называют Северным Ренессансом. Леонардо не признавал свободно парящих умствований и заново строил философию, как и науку и технику, от первых оснований чувства и опыта. Макиавелли и Гвиччардини предпочли гуманистическим идеализациям правду реальной политики. Как и должно было случиться, именно отказ от международного языка латыни и от общепринятого платонического кода, переход к жестким реалиям и к разговорному языку придали Макиавелли, Гвиччардини, Леонардо, как позднее Галилею, «европейское измерение»[266]. Наоборот, высокопарный платонизм и причесанная вергилиевско-цицероновская латынь, оставшиеся уделом позднего всё более захолустного гуманизма, уверенно опознавались как сугубо итальянское изделие. Итальянца, странным образом, опознавали по его изящной латыни, на какой остальная Европа никогда не говорила и не писала. Смешение языков произошло не из-за отказа от латыни с переходом на национальные языки, а внутри самой же латыни.
В целом на взгляд Севера итальянцы слишком спешили к преображению мира в искусстве, больше полагаясь на игру, мечту и магию, чем на тщательную критическую проработку прозаических проблем. Северный Ренессанс, едва развернувшись, принял благодаря широкой постановке печатного дела и публицистике Эразма Роттердамского, Томаса Мора, Хуана Луиса Вивеса, Этьена д’Этапля, Гильома Бюде размах культурной промышленности, рядом с которой итальянский гуманизм стал выглядеть кустарным предприятием. В одном письме к Эразму Вивес замечал по поводу исследования о древней монете – ассе, проведенного французским филологом и эллинистом Бюде (1467–1540), что один этот труд «устыдил всех этих Эрмолао, Пико, Полицианов, Газ, Валла и всю Италию»[267].
Существует крайняя точка зрения, что европейская культура следовала своей непрерывной линии развития, идущей от позднего Средневековья и готики к Новому времени, а итальянский гуманистически-художественный Ренессанс только на время затмил и отчасти задержал магистральное развитие европейских философии, науки, педагогики. В таком случае вклад итальянских гуманистов в серьезное аристотелеведение, например, ограничивался тем, что мог дать свежий взгляд «дилетантов и людей со стороны»[268]. Допустим, они сделали много для эпистолярного жанра, диалога, создания разнообразных ученых обществ, для архитектуры, поэтического языка, но не дали почти никаких новых моделей для государства и церкви[269]. Новоевропейская архитектура в целом пошла всё-таки за готикой, а не за восставшим против нее итальянским классицизмом. Прямое влияние Ренессанса на метафизику, гносеологию и современные науки во всяком случае оборвалось с Галилеем. Наука начиная с Декарта больше наследует Северу и Средним векам чем Югу и Ренессансу, больше схоластике чем поэтической философии.
Конечно, Северный Ренессанс отталкивался от расцветшей культуры Италии хотя бы тем, что с первых шагов сознательно противопоставил свою трезвую практичность южному фантазерству и фразерству, этический интерес эстетическому, действенность внедрения в социальную жизнь – художественному блеску Юга. Хуан Луис Вивес, который в XVI веке был одним из самых читаемых авторов Севера, светочем новой гуманистической образованности, вождем борьбы против сорбоннской схоластики, считал поэзию и художественный вымысел вообще неисправимо смешанными со «злом и похотью», в философии называл Платона и Аристотеля детьми, не дозревшими до серьезной работы ума, порицал Боккаччо и Полициано за их вольности и хвалил Петрарку за морализм «Лекарств от превратностей судьбы», не замечая многозначности этого произведения. Эразм Роттердамский выговаривал итальянцам Якопо Саннадзаро, автору латинской поэмы «О рождестве Богородицы», и Джироламо Вида, сочинителю эпоса «Христос», написанного в вергилианских гекзаметрах, за смешение антично-языческого и христианского вдохновений: «Затрудняюсь сказать, заслуживает ли большего порицания, когда христианин по-светски говорит о светском, скрывая свое христианство, или когда он по-язычески трактует христианские предметы».
Но Саннадзаро и Вида, как могли, продолжали осуществлять замысел всего Ренессанса, строили всеобщий культурный синтез, воплощали давнюю возможность сращения библейского и классического знания, обнаруженную в христианстве еще Климентом Александрийским и Оригеном. В сравнении с захватывающими интеллектуальными вольностями итальянских поэтов и художников, у которых Мадонны сближаются с Венерами, апостолы и библейские персонажи с фигурами римской истории, моралистический ригоризм Эразма и его соратника Вивеса очень узок. Служа тому же культурному делу восстановления античной духовной высоты, северные критики итальянцев были, конечно, ближе к земле и твердо намеревались действовать основательно, систематически, необратимо.
Своей серьезностью Северное Возрождение продолжает строительно-воспитательную тенденцию средневековой Школы с ее неотступным стремлением упорядочить жизнь общины, города, государства. Насколько для итальянского Ренессанса, начиная уже с Данте, характерен уход в «республику словесности» и блестящая изоляция в ней, настолько для Севера привычен терпеливый воспитатель, знаменосец широких духовных движений, идейный борец, который так же упорно отстаивает отвоеванные позиции против лагеря ретроградов, как то делали в свое время Абеляр, Тьерри Шартрский, Иоанн Солсберийский, томисты, скотисты. С таким переходом от вольной мечты к черновой работе начинает больно ощущаться раздор между видением преображенного мира и его непреодоленной косностью. Это – почва для трагедии, которая и в качестве драматургического жанра так же первенствует на ренессансном Севере, как комедия на Юге.
Вместе с тем, как на Юге, Ренессанс на Севере начинался с культа добродетели и противостояния косной власти судьбы. Спор с Югом был вызван ревнивой заботой о том, чтобы добродетель не поступилась своей действенностью, не ушла в мир снов, в область идей.
Достижения мысли и искусства на ренессансном Севере кажутся вначале менее яркими чем на Юге. В век губительных (до полумиллиона мучеников Реформации) религиозных и идеологических войн на Севере с тяжеловесной, осмотрительной основательностью велась радикальная критика всех общепринятых воззрений и выработка с позиций истинной веры, блага, пользы, природы, правды первых оснований знания и поведения, на которых можно было бы впредь совершенно надежно строить теорию и практику. На Севере в эту медленную работу чувства и разума, как и в Италии, вкладывалась добродетель, собранная сила всего человеческого существа, действующая наперекор судьбе «с такой жаждой отмщения, с такой упрямой волей, с такой терпеливой любовью, с такими слезами» (Макиавелли).
Прямым следствием небывалого исторического усилия возникла в XVII веке новоевропейская наука – самообосновывающийся, саморазвивающийся метод решения любых задач, по предельности оснований и по внутренним возможностям всемогущий.
Служение новоевропейской науке требовало не только «упорной строгости» Леонардо, но и прозаического труда и на первых порах настраивало против игр художественной фантазии, слишком склонной в своих надмирных замыслах и мечтательных проектах перескакивать через технические и практические трудности. Но зато сама наука стала со временем фантастичной.
Место Ренессанса в истории культуры
В начале и в конце ренессансного времени всего отчетливее слышна тема Добродетели и Фортуны, первый раз в далеких, почти надмирных проектах поэтической философии, второй раз в шокирующей политической трезвости Макиавелли, в написанных «в стол» книгах Гвиччардини, в шифрованных заметках Леонардо да Винчи, в надрывном энтузиазме Бруно, когда среди крушения свободных городов слово о силе Добродетели в противостоянии Фортуне, чтобы не стать пустым, потребовало для себя совсем конкретного обеспечения, а именно личной стойкости говорящего перед изгнанием, физической пыткой, казнью. Эти реалии вплотную теснили Джованни Пико и Савонаролу, Макиавелли и Гвиччардини, Томаса Мора и Вивеса, Галилея, Бруно и Кампанеллу. Впрочем, Данте и Петрарка тоже были изгнанники.
Жизнь людей, благодаря которым оказалось возможным говорить о единстве ренессансного движения, не вписывалась в заготовленные традицией нормы, мало определялась социальной иерархией, нарушала установившееся профессиональное разделение труда. Стереотипы поведения, социальные структуры, идеологические устои, утвердившиеся за тысячелетие и обещавшие еще несчитанные тысячелетия размеренного продолжения, ренессансный человек уважал, именуя всё это старомодным названием Фортуны. Но со смиренной разумной покорностью ей уживалась отчаянная решимость поступать, когда надо, наперекор ей и убеждение, что только свободное действие ценно. Новизна ренессансного типа происходит от этого восстания, решительного отношения к истории.
Надо признать, что последующие века имели уже меньше сил для такого вызывающего противления судьбе. В Новое время снова, напоминая о Средних веках, колеса мировой машины начинали подчинять себе человека, сделавшегося более рациональным. Ренессансный тип почти исчез с лица земли вместе с вольными городами, и теперь требуется усилие, чтобы воссоздать неповторимое сочетание терпимости, всепринятия и подвига.
Этот отдалившийся в прошлое, но еще не ставший достоянием прошлого тип отношения к истории реконструируется исследователями очень по-разному.
Критики Ренессанса приписывают ему в лучшем случае безрассудный порыв своеволия, обреченный потому, что распоясавшийся индивид неизбежно должен был порастратить свои всё-таки ограниченные силы в стычке с вечной мощью вселенского природного и духовного закона. С отрешенной позиции иронического наблюдателя можно представить восстание XIII–XVI веков и так: «Возрожденческий человек… стихиен, даровит и… вполне беспардонен… Человеческая натура дошла в нем до полной свободы, до полного безразличия ко всяким законам и правилам, но и его мастерство не знает пределов, доходя до стихийности и иррационального субъективизма… То, что такого рода человек из художника, математика и мыслителя становился весьма капризным и разнузданным обывателем, вплоть до полного духовного и физического ничтожества, это мы могли бы наблюдать на ком угодно, не исключая даже знаменитого Леонардо, который был подлинным героем Ренессанса, но который иной раз доходил до полной неуверенности в себе и во всяком другом, погружаясь в безысходность»