Уравновешенный аристократ Гвиччардини не говорит с радикализмом Лютера, что свобода воли годится только для зла или для отдания себя в рабство Богу, и с вызовом Макиавелли, что пусть уж лучше правитель честно думает только о своей корысти, а проповедник показывает дорогу в ад. Человеческая неспособность подтолкнуть движение событий в желательном направлении видна у Гвиччардини в его отказе рассматривать что-либо кроме конкретного события и судить о делах по общей или типовой мерке. Всякий раз человек оказывается без знания, что и как делать. Всё происшедшее предстает уникальным, априорная ориентировка – невозможной.
Такому настроению противопоказано проектирование идеального или наилучшего строя. «Невозможно управить государствами по сознанию (secondo conscienza), потому что – если кто рассмотрит их происхождение – все они насильственны»[339]. Венецианские симпатии Гвиччардини объяснялись не теоретическим предпочтением аристократического правления двухсот или двух тысяч патрицианских семей, а тем практическим наблюдением, что только Венеции удалось избежать двух худших зол, единоличной тирании и демократии (охлократии) в смысле диктатуры толпы. Народ ведь тоже может быть тираном, когда большинство не берет в расчет лучших, оказывающихся всегда в меньшинстве. Есть тирания большинства над одиночками (Диалог о флорентийском правлении)[340].
То, что привычно называют демократией древнегреческого полиса, на деле установилось и получило такое название уже после разнообразного административного и идеологического искажения первоначальной формы правления, которая оставалась безымянной или называлась ἰσονομία, равенством удела или закона, равноправием, когда собственно главой города-государства выступал создаваемый вместе с его основанием закон. В этом смысле Гераклит советовал защищать закон крепче чем городские стены. В самосознании античного полиса занимает важное или центральное место фигура реального или мифического законодателя, иногда пришедшего извне. Гвиччардини заставляет вспомнить об этом начале свободного города. Основой строя он признает не власть, личную, групповую или всеобщую, не гармонию или согласие интересов, всегда оказывающихся частными, а конституцию, которая так или иначе включит лучшие черты монархии, аристократии, демократии.
«То удивительное согласие и ту гармонию, сладостнее которой нет ничего» (Заметки политические и гражданские, 41)[341] Гвиччардини знает не как результат общественного договора или политического соглашения, а как интимную реальность общего бытия, испытанную гражданами вольных городов.
Поскольку люди давно живут не по правилам, бессмысленно снова предписывать им образец поведения. «Мысли, что тиранам надо сложить с себя тиранию, а королям – хорошо упорядочить свои королевства, лишив свое потомство наследных прав, легче расписать в книгах и в человеческом воображении чем осуществить на деле» (Соображения вокруг рассуждений Макиавелли о “Первой декаде” Тита Ливия)[342]. «Нельзя судить о вещах мира с отстояния (da discosto), но надо судить и решать их день за днем (giornata per giornata)»; «суждение по примерам крайне ошибочно» (Заметки… 114, 117)[343]. Закономерностей нет, правит случай, зависящий от меняющихся обстоятельств. Постоянному изменению подлежат речь, язык, одежда, архитектура, культура, даже пища людей (там же, 69).
Глядя извне, такая установка как будто бы толкает к утилитаристскому расчету. Хаос жизни требует от Гвиччардини трезвого внимания, а не идеализма. Мечты, возможно, временами получают отзвук в действительности (Савонарола), но не надолго. Гвиччардини не верит, что римляне были образцовым народом; отчасти этим объясняется его отход от латыни. Мир построен не по образцам. Действительность располагается между двумя не поддающимися идеализации крайностями: моментом настоящего, который всегда одинаково требует сосредоточенности, и неподрасчетным, сбивающим с толку, непостижимым случаем, который в конечном счете решает в человеческих делах. «Большая ошибка говорить о вещах мира без различения и абсолютно и, так сказать, по правилам; ибо почти у всех их есть отличие и исключительность из-за разнообразия обстоятельств, которые невозможно скрепить одной и той же мерой; и эти различия и исключения не написаны в книгах, но им должна учить разборчивость» (там же, 6)[344].
Намеренное, злостное притупление конкретности происходящего исходит от церкви. «Не знаю, кому тщеславие, жадность и изнеженность священников противны больше чем мне: и потому что любой из этих грехов сам по себе отвратителен, и потому что каждый и все вместе они мало подходят человеку, исповедующему жизнь служения Богу, и еще потому что грехи эти так противоположны, что не могут существовать вместе иначе как в некоем очень странном субъекте (subietto). Тем не менее положение, которое я занимал у многих первосвященников, заставляло меня с моей личной стороны любить их величие; не будь этого уважения, я любил бы Мартина Лютера как самого себя; не чтобы освободиться от законов, внушаемых христианской религией в ее обычном толковании и понимании, но чтобы видеть эту свору негодяев введенной в должные пределы, то есть оставшейся или без грехов или без власти» (там же, 28)[345].
Непохоже, что свое лютеранство Гвиччардини скрывает только из конформизма. В его известных трех мечтах («хорошо упорядоченная жизнь республики в нашем городе, Италия, освобожденная от всех варваров, и мир, освобожденный от тирании этих мерзких попов»[346]) сквозит ощущение, что всё должно остаться под Луной как есть, недаром он сомневается, что увидит желаемое прежде своей смерти (там же). «Всё, что было в прошлом и есть в настоящем, будет еще и впредь; но с таким изменением имен и видимостей, что не имеющий хороших глаз ничего не опознаёт, не может уловить правила или вынести суждение посредством этого наблюдения» (Воспоминания, 76)[347]. И в повторяющейся ситуации мы не всегда понимаем, как надо поступить. Перед нашим носом могут происходить вещи, о которых мы знаем не больше чем об Индии.
Как тогда понять наставления Гвиччардини самому себе: «Никогда не бороться ни с религией, ни с вещами, которые, похоже, зависят от Бога; ибо этот предмет имеет слишком большую силу в умах бестолковых»[348]. Лучше не увлекаться чудесами; они есть во всех религиях и уже поэтому ничего не доказывают (Воспоминания, 123)[349]. Возможно, существуют чистые духи, но мы о них не можем знать (там же, 211)[350]. В равной мере тут примирение с религией и отказ от религиозных споров. В таком случае к Лютеру должна относиться и запись Гвиччардини о сумасшедших монахах, которые учат тонкостям догмата и диктуют правила веры, этим вселяя в умы только еще большую сумятицу[351].
«Как отлична практика от теории!» (Заметки, 35)[352]. Прагматизм Гвиччардини только кажется печальным. Он имеет опору в правде, ключ к которой – точное наблюдение и верное суждение, но не отвлеченная наука и не религиозная догматика. «Учение (la dottrina) в сочетании с немощью ума или не улучшает людей или губит их; но когда случающееся (lo accidentale) встречается с добротной природой (col naturale buono), оно делает их совершенными или почти божественными» (там же, 47). «Случай», сырой факт, встреча с лицом действительности – это встреча с тайной, почти с Богом. Ты готовишь что-то, трудишься, ждешь, но решит конкретная ситуация, твой неуправляемый партнер, зато какой надежный. Все безусловно признают случившееся. Если оно тебя подкрепит, ты победил.
Главная ловушка для всех, кто обращает внимание на Гвиччардини, – не замечать, что его реализм и логическая строгость в приверженности к конкретному историческому факту вовсе не имеют цели «свободного развертывания истории». Вся наблюдательность служит здесь только отрезвлению человеческого ума, который должен именно отвыкнуть от распорядительного отношения к миру и узнать настоящую меру своего незнания, или, что то же, меру непредвиденности случая. (В понимании случая у Гвиччардини можно видеть ключ к осмыслению средневековой и ренессансной фортуны). Внимательная строгость нужна Гвиччардини не для успеха в делах; тут, он знает, часто увереннее себя чувствует святая простота. «Говорят, что кто не знает хорошо все частности, не может верно рассудить. И тем не менее я видел много раз, что не имеющие большой силы суждения люди судят лучше, когда знакомы только с обобщениями, чем когда им покажут все подробности, потому что на почве обобщений у них часто появляется мужественная решимость, а услышав все частные подробности, они смущаются» (Воспоминания, 155)[353]. Решает расположение сердца, а не техническая оснащенность.
Встроенные в чудесную машину мира, непостижимым образом хранящую жизнь на земле (Воспоминания, 160 и др.), люди строго говоря не нуждаются в искусственных социальных и технических механизмах. Когда упущен этот постоянный немеханический фон мысли Гвиччардини, кажется, что при отсутствии стабильного идеала он исповедует «культ силовой кривой» и сосредоточен на узкой политической пользе. Надо понять, что нескончаемая социальная буря для Гвиччардини – школа смирения перед темнотой, в которую по своей смертной природе всегда и неизбежно окутан человек. «И философы и теологи и все другие, кто рассматривает вещи сверхприродные и которых они не видят, говорят тысячу глупостей: потому что по сути дела вещи скрыты от людей в темноте, и их исследование служило и служит больше для упражнения умов чем для нахождения истины» (там же, 125). Высшей целью остается школа. Гвиччардини не понимает, почему люди сначала губят всё, а потом бредят о высоком. Осмотритесь сначала вокруг себя и не делайте глупостей. «Не осуждаю постов, молитв и подобных благочестивых трудов, учрежденных Церковью и преподаваемых монахами. Но из благ благо – и в сравнении с ним всё другое легковесно – это никому не вредить, по мере сил помогая каждому» (Воспоминания, 159)