Монтень в выписанной выше маргиналии о Гвиччардини угадывает главное: в суждениях о человеческих делах Гвиччардини не принимает в расчет благих намерений добродетели, благочестия и совести как если бы этих вещей вовсе не существовало. Причина однако не в том что он не верит в человеческую натуру, – «люди все по природе склонны больше к добру чем к злу», «от природы хотят быть свободными» (там же, 134, 203)[355], – а в том что он не хуже Лютера видит, что по желанию человека мало что делается. Решит никогда не благое намерение. Кто под влиянием массовой проповеди и в отличие от извращенных классов больше хочет добра чем народ, а между тем он тонет в таком месиве недоразумений, что простому человеку предпочтешь искушенного. «Кто говорит народ, тот говорит на самом деле обезумелое животное, полное тысячей заблуждений, тысячей путаниц, без вкуса и толка, без наслаждения, без постоянства» (там же, 140, ср. 147)[356].
Флоренция спешила жить и разыграла заранее будущие перипетии Европы. Там определенно наметилась линия капиталистического накопления. Были испытаны почти все формы правления. Флорентийские бешеные (arrabiati) 1529–1530 годов предвосхищают крайние радикальные партии будущего. Слово революция, якобы позднего происхождения, Гвиччардини применяет в близком к нам смысле внутреннего переворота в государстве (rivoluzione di stato)[357] в отличие от внешних потрясений.
Но когда Гвиччардини вместе с Аристотелем считает почетным и великим делом думать об общественном правлении, «от которого зависит благосостояние, спасение, жизнь людей и все выдающиеся дела, творимые в этом низшем мире» (Диалог о флорентийском правлении)[358], то отсюда вовсе не следует, что он надеется найти рецепт успешного государства. Устроиться на земле, возможно, не в человеческих силах. О положении мира следует думать независимо от надежды что-то изменить в нем (там же).
Политик оставляет сферу благодати и целиком отдается своей профессии? Или ренессансная мысль здесь, как у Данте, ищет строгого разграничения земли и неба для полноты обоих? В начале своей переписки с Макиавелли (посылая письма через нарочного как государственные депеши для повышения престижа друга), который искал тогда проповедника для одной из флорентийских гильдий, Гвиччардини советует ему не общаться подолгу с монахами чтобы не заразиться от них лицемерием и ложью. Тебе поручили, шутит он, найти добродетельного священника, как завзятому гомосексуалу могли бы поручить устройство доброго супружества. Я мечтаю найти проповедника, вторит ему Макиавелли, который показал бы вместо спасения путь в ад. В антиморальной публицистике Макиавелли, как в жестком отказе Гвиччардини от литературного диалога с современниками, – одинаковое упрямство демократа и аристократа, которые дорожат вольностью свободного города.
Известны слова Макиавелли из письма к Франческо Веттори, что он любит Гвиччардини как свое отечество, а это последнее больше чем собственную душу. Для Гвиччардини подобная исповедальность была под запретом. Что писатель открыто не проговаривает, то у него и не замечают. Де Санктис мог поэтому бросить с высоты своей самоуверенной революционной эпохи, что ренессансную Италию погубили разумники вроде Гвиччардини, которых оказалось больше чем вдохновенных безумцев. В действительности Гвиччардини не меньше героев Де Санктиса был захвачен стремлением к невозможному. Недаром он (в отличие от Макиавелли) ценил сумасшедшего Саванаролу, «если не доброго, то во всяком случае великого человека». Он уважал безумие флорентийцев, которые сдерживали врага у стен с октября 1529 по 12.8.1530, когда по-человечески невозможно было выдержать и семи дней осады. Но люди актеры, понимал он, не властные распорядиться историей. Дело не в том, кем ты оказался в мире. Единственно важно, не пускаясь в обсуждение доставшейся тебе роли, сыграть ее хорошо.