вино жизни, а не пища, и она не может быть пищей. Что делает из женщины „синий чулок“, а из писателя – журнального наемника? Они пренебрегают семейными и социальными обязанностями и не испытывают ни семейных, ни социальных радостей. Жизнь для них – уже не зеленеющее поле, a hortus siccus.[4] Они проводят свое существование на шумных улицах, в горячечном возбуждении… Увы, будьте человеком, прежде чем сделаться писателем… Вы также несчастны, и я вижу почему. У вас глубокая душа, сильный и серьезный ум; но он не имеет никакого серьезного приложения. Вы презираете мелочность и ничтожество окружающей вас жизни и смеетесь над нею… О, если бы мне довелось видеть вас хозяйкой дома, расточающей среди любящих вас свои прекрасные способности к порядку, здравому суждению, ко всему изящному – способности, растрачиваемые теперь вами на рисование и т. п… Все это есть в вас. У вас есть сердце и ум, могущие сделать из вас образцовую жену, хотя до сих пор ваши мысли и ваша жизнь были далеки от этого высочайшего назначения всякой благородной женщины. Я также скитаюсь вдали от истинной жизни. Возвратимся же теперь, возвратимся вместе. Научимся один у другого, что значит жить. Приведем в порядок наши мысли и наши чувства и в сиянии спокойной природы взрастим цветы и плоды нашего духа, чтобы собрать и потребить их вовремя. Что такое гений, как не полное совершенство истинного мужества? как не чистое единение с самим собою духа, исполняющего все обычные обязанности с более чем обычным совершенством и открывающего в разнообразных явлениях жизни, в соприкосновение с которыми он приходит, прекрасное, присущее в большей или меньшей степени всем этим явлениям? Роза, в пору своего благоухающего расцвета, составляет красу садов; но должна быть почва, и стебель, и листья, иначе не будет и розы. И вы, и я одарены разнообразными способностями; но первым делом мы должны позаботиться о том, чтобы упорядочить свою жизнь; если сверх этого останется еще какой-либо плюс, могущий послужить для высших целей, он не замедлит сам обнаружиться. Если же его не окажется, то лучше и не пытаться никогда обнаруживать его…» Затем Карлейль указывает на простоту своих потребностей и говорит, что и она также не питает, конечно, никакого расположения к балам, фестивалям и так далее. Что в этом тщеславии? Что хорошего быть рабами его? «Если мы любим друг друга, если мы неуклонно и преданно исполняем свои обязанности, трудимся… то разве мы не делаем всего, что следует?.. Я взял себе в руководство следующие два правила: во-первых, я должен восстановить свое здоровье… и во-вторых, я никогда не позволю себе обратиться в жалкое существо, именующее себя в наших центрах писателем и пишущее ради барышей в ежедневных периодических изданиях. Благодарение небесам, существуют еще и другие пути зарабатывать себе средства к существованию… Вопреки моей судьбе, которая преследует меня так долго, я буду человеком. Но от вас зависит, буду ли я настоящим человеком или же только суровым и терпеливым стоиком. Что скажете вы? Решайте за себя и за меня. Соглашайтесь, если вы не боитесь довериться мне, и мы соединимся на жизнь и смерть. Но не стесняйтесь и отвергнуть меня, если таково будет ваше окончательное решение. Конечно, вырвать из своего сердца надежду, которая в эти годы служила мне утешением, крайне больно и мучительно, но лучше вынести эту муку со всеми последствиями, чем быть причиной и свидетелем вашего несчастья. Скажу вам откровенно, когда я слушаю, как вы рассказываете о своих веселых кузинах и противопоставляете их блестящую внешность своей жалкой будущности, а также своим будущим простым, но для меня самым дорогим и уважаемым родным (я был бы презреннейшим псом, если бы перестал их любить и уважать за их нежную любовь и за их исполненный неподдельного достоинства характер), когда я думаю обо всем этом, то почти готов посоветовать вам отвергнуть меня совершенно и соединить свою жизнь с одним из тех, чье положение и чей круг друзей более подходят к вашему собственному. Но затем, в порыве самолюбия, я тотчас же гордо говорю себе: нет, во мне есть душа, достойная этой девушки, которая будет достойна ее. Я буду ей наставником, руководителем, я сделаю ее счастливой… и мы вместе разделим радости и горести существования… Скажите же вы… Подумайте хорошенько обо мне, о себе, о наших обстоятельствах и решайте…»
Она отвечала:
«…Я люблю вас и я была бы неблагодарнейшее и неблагоразумнейшее существо, если бы я не любила. Но я не влюблена в вас, то есть моя любовь к вам не есть страсть, которая отуманивала бы рассудок и, поглощая меня всецело, заставила бы забыть о себе и других. Нет, это простая, честная, спокойная любовь, возникшая из удивления и симпатии, и, быть может, на такой любви можно лучше устроить семейное счастье, чем на всякой иной. Но подобное чувство лишает меня возможности смотреть сквозь ложные „розовые очки“ на ваши проекты, и я гляжу на вещи так, как они есть, принимая все аргументы за и против… Я не желаю богатства больше, чем сколько нужно для удовлетворения моих потребностей, естественных и искусственных, ставших столь же существенными, как и первые. Я не выйду замуж, если придется примириться с меньшим, так как всякое лишение в подобном случае вызывало бы во мне мысль о том, что я оставила, а в добровольном союзе не должно быть места жертвам… Я считаю также обязанностью всякого человека по отношению к обществу не покидать того положения, какое Провидение предназначило для него.
А теперь позвольте мне спросить вас, располагаете ли вы верными средствами, чтобы создать мне такую обстановку, в какой я привыкла жить? Занимаете ли вы определенное место в том слое общества, в котором я родилась и выросла? Нет».
Затем она смеется над его мыслью снять в аренду Крэгенпутток. «Подумайте о чем-либо другом, – продолжает Джейн Уэлш, – приложите свой труд, свои дарования к другому делу, чтобы уравновесить таким образом неравенство нашего происхождения, и тогда будем толковать о браке..; Во всяком случае, – говорит она в конце письма, – я не выйду замуж ни за кого другого. Это все, что я могу обещать вам… Может быть, мне следовало бы не принимать никакого условного решения, а сразу отвергнуть вашу руку, и я, конечно, так бы и поступила, если бы вы походили на других людей или если бы я могла думать о собственном счастье независимо от вашей любви».
Ответ был, как видим, достаточно резок и мог бы легко задеть самолюбие, если бы для Карлейля в этом жизненном вопросе не была дороже всего искренность.
«Первым делом, – отвечает он ей, – я должен сердечно поблагодарить вас за вашу искренность… Ваш решительный ответ не оскорбил меня; напротив, я одобряю его. Горе было бы нам обоим, если бы мы не в состоянии были поступать решительно… Здравый смысл и искренность внушили вам это письмо; так, но из него я усматриваю, что вы имеете недостаточно правильное представление о моих целях и моем положении в настоящую пору… В течение многих месяцев внутренний голос, точно труба архангела, твердит мне: Человек! ты идешь по пути к гибели; ты проводишь дни и ночи в мучениях; твое сердце разрывается в горестях. Твоя жизнь хуже, чем жизнь пса, спящего у порога дома. Воспрянь, несчастный смертный! Воспрянь и устрой свою судьбу, если можешь! Воспрянь во имя Бога, пославшего тебя сюда не для того, чтобы ты, тая в своей неповинной груди огонь преисподней, скитался взад и вперед, бесполезно страдал, сохраняя молчание, и умер, не узнавши даже, что значит жить!.. Далее, обдумывая свое хаотическое положение, я повсюду находил свою любовь к вам тесно переплетенной со всей моей жизнью, соединенной со всем, что есть самого святого в моих чувствах и самого важного в моих обязанностях… Под влиянием этих-то мыслей я предложил вам поселиться на ферме… Если бы вы приняли мое предложение, то я вовсе еще не думал бы, что битва уже выиграна… Вы отвергли его и, я нахожу, поступили благоразумно: при ваших настоящих взглядах и стремлениях мы оба были бы вдвойне несчастны, если бы вы поступили иначе… Ваше счастье вовсе не связано неразрывно с моим… Вы вправе, конечно, думать о развлечениях и удовольствиях; для меня же величайшее благо, о котором я мечтаю, – покой. Вам необходимо обращать внимание на то, что станут говорить другие, и искать их одобрения; мне же сравнительно мало дела до людских порицаний, и я оставляю без внимания пренебрежительное отношение окружающих!» Что касается жертвы, то без значительных жертв с обеих сторон их союз представляется Карлейлю пустой мечтой, и в их случае, говорит он, приходится сообразовываться лишь с тем, как далеко могут идти эти жертвы, не нарушая человеческого достоинства. «Я нахожу, – замечает он, – что союз с таким человеком, как вы, искупает всякую жертву, исключая отступничество от тех принципов, благодаря которым я и заслужил ваше расположение…»
О каком же самопожертвовании говорит здесь Карлейль? Относительно Джейн Уэлш все ясно: беззаботное порхание от удовольствия к удовольствию состоятельного человека она должна была променять на трудовую жизнь в качестве жены упрямого философа-моралиста, который, кроме гения, не признанного к тому же еще людьми, не имел ничего и который упорно отказывался обменивать свой гений на людские гинеи. А в чем же заключалось самопожертвование с его стороны? Глядя на дело с узкой точки зрения их взаимных отношений, мы, пожалуй, не найдем никакого самопожертвования. Но подымитесь в несколько более возвышенную сферу. Карлейль готовился посвятить всю свою жизнь служению безусловной и нелицемерной истине, и этому служению он действительно принес в жертву всякие стремления к житейскому благополучию. Если жизнь, предстоявшая мисс Уэлш в союзе с Карлейлем, не сулила ей особенных радостей, то ведь и сам Карлейль отказался от них, решившись идти к истине тернистым путем независимости и лишений.
Переписка эта не привела, однако, к благополучному решению вопроса. Каждый из них остался при своем. Карлейль думал о деревенской глуши и работе вдали от растлевающего влияния литературного рынка, а мисс Уэлш сохраняла выжидательное положение.