Чего они хотят от него: покорности, раскаяния? Ждут, что он бросится на колени и начнет молить о пощаде? У вас не хватит палачей! Даже если вы будете сдирать с Мюнцера кожу, вам этого не услышать! Или вы думаете, что он станет оправдываться и, надеясь на снисхождение, валить все на неправильно понятых ветхозаветных пророков?
Человек в разодранной одежде, с разбитой головой и запекшейся в волосах кровью не похож на робкого пленника. Сурово и непримиримо смотрит он на князей. Скорбеть он может только о поражении, а не о собственной судьбе. Слова его звучат вызовом. Он упрямо повторяет, что поступал правильно, а намерения его были до предела ясны: он хотел покарать князей, попирающих Евангелие.
Он осмелился занести кулак на законных правителей? Ландграф перебивает Мюнцера. Зря тот ссылался на Евангелие, когда изрекал свои кощунства. Писание учит, что власть надо почитать, ибо она от бога, а господь запретил мятеж и всякое возмущение.
Ландграф, как видно, тверд в вопросах веры. Он легко и просто усвоил главное: его власть от бога, и поэтому люди обязаны ему покорностью. И какая еще нужна другая вера? Разве ландграф забыл истинные заветы господа? Нечестивые правители, угнетающие народ, должны быть истреблены! Филипп пускается в спор. Ему нужны библейские свидетельства? Мюнцер сыплет текстами из Ветхого завета. Ландграф ожесточается: он, слава богу, знает, в чем суть писания! Филипп вытаскивает принесенный с собой Новый завет и читает оттуда кусок за куском. Покорность и смирение — вот что отличает христианина от язычника.
Знакомая песенка! Ландграф не порвал еще окончательно с римской церковью, а уже залез по уши в мартинову похлебку. Смирение, прежде всего смирение! Мюнцер ничего не хочет об этом слышать.
Пусть сами князья со своим доктором Люгнером сидят в вонючем навозе смирения!
Его наглое упорство поразило их. Пора бы Мюнцеру одуматься и во всеуслышание заявить, что не кто иной, как сам дьявол, побудил его затеять мятеж.
Сатану пусть они оставят себе! Мюнцер повысил голос. Это они, князья, его верные прислужники! А он, Томас Мюнцер, отстаивал святое дело и ни на миг не раскаивается в совершенном. Если он у них в лапах, то это совсем не значит, что он собирается трусливо скрывать свои намерения. Да, он не жалел сил, чтобы поднять народ на борьбу. Он считал и считает, что все люди должны быть равны. Князей же и господ, которые противятся этому, следует изгнать и убить!
Дерзость этого крамольника была поистине безумной. Мюнцер не боится князьям в глаза говорить такие вещи, что другим и слушать-то страшно. А ведь он в руках у тех именно людей, кого он, называя тиранами, призывал истреблять. Они знают, на что способна эта кровавая бестия, — будь его власть, он бы беспощадно расправился с господами! Пример тому — горькая участь подданных графа Эрнста. Их казнили по приказу Мюнцера.
— По твоей это воле, — спросил герцог Георг, — в прошлую субботу в лагере мятежников умертвили троих?
— Не по моей воле, а по справедливости господней!
— Ты отдал приказ рубить им головы?
— Приговор слугам Эрнста Мансфельдского вынес я от имени общины.
Князья переглянулись. Он не очень-то пытается себя выгораживать. Ну, а что было бы, если все пошло так, как он хотел?
Мюнцер молчал. Взгляд его темных, глубоко запавших глаз был обращен куда-то вдаль. Скорбные складки бежали к подбородку от краешков упрямо сжатых губ. Он словно очнулся:
— Намерение мое — его одобряли мои товарищи — было таково: занять земли вокруг Мюльхаузена, занять земли Гессена…
Он закончил решительно и жестко:
— Все должно стать общим! Каждый человек будет все по потребности получать от общины! А с князьями и господами, которые мешают этому, надо поступить именно так, как я говорил, — повесить их или обезглавить.
Веселую же долю уготовил он князьям! А что ждет тех, кто соглашается принять новые порядки? Крестьяне объявят их братьями, разделят все их имущество и даже благородных коней не оставят прежнему властителю?
Нет, пусть дворяне, которые согласны присоединиться к восставшим, не пугают себя разными страхами. Если им немыслима жизнь без свиты, то можно потакнуть их привычкам: князю оставить восемь лошадей, графу — четыре, а простому дворянину хватит и пары.
Герцог Генрих Брауншвейгский всплеснул руками.
— Да ты воистину друг князьям! — Он весь побагровел от гнева. — Как это ты додумался, что князь не должен иметь больше восьми лошадей?!
Генриха прервал Георг Саксонский. Один страстно любил конюшню и пышные выезды, а другой находил, что сейчас уместней говорить на иные темы. Герцог Георг считал себя защитником религии и повторял, что корень всех несчастий Мюнцера в его отступничестве от церкви. Он задал пленнику несколько вопросов об его взглядах на святое причастие. Конечно, он так и знал, что и в этом Мюнцер еретик. Ландграф был другого мнения: разрыв Мюнцера с католической церковью — еще полбеды. Главное, в чем он должен сокрушаться и каяться, — в том, что подбил людей на восстание.
Но Томас не сокрушался и не каялся. С поразительной твердостью настаивал он на своей правоте. Враги готовы видеть в нем чуть не единственного зачинщика всей Крестьянской войны! Он нарочно, мол, направился в Шварцвальд, чтобы поднять там мятеж.
Странные рассуждения! Князья слишком переоценивают его силы. Не его, Мюнцера, воля заставила крестьян взяться за оружие. Сами господа тому причиной. Это они, живодеры, превратили страну в сплошной вертеп насильников и грабителей. Он действительно был у шварцвальдских крестьян. Но не он поднял их на восстание. Оно началось еще до его прихода. В Клеттгау и Гегау он пробыл несколько недель и составил статьи о том, как надо править. Они предлагали ему остаться у них, но он ушел. Его перебили: что он имеет против благородных рыцарей и их замков? Он не скрывал своей ненависти к этим разбойничьим гнездам. Графы и рыцари отягощают своих подданных бесчисленными повинностями, поэтому их замки надо разрушать.
О, они знают, что душа Мюнцера ликует, когда поместья охвачены пламенем — ведь он сам призывал сжечь замок Апеля фон Эбелебена?
Он этого не отрицает. Он поступал так, как находил справедливым. Уничтожение замков, средоточия всякого гнета, составляло часть его замыслов.
Кто эти «братья», которых он побуждал к поджогам и разбою?
Их интересуют имена? Томас усмехнулся: он их не знает!
Откуда вдруг такая забывчивость? Или он выступал перед безликой толпой? Ему стали грозить. Пусть-ка он лучше подобру-поздорову выкладывает все начистоту. А то его вмиг отправят в подвал и там поломают кости.
Он не отвечал. Герцог Георг зря надрывал горло. Ландграф нетерпеливо стучал ногой по полу. Сколь долго будут продолжаться уговоры?
Застенок был рядом. Среди пыточных инструментов, подбоченившись, стоял палач, осанистый и важный, словно лекарь.
Когда князья сели, он неторопливо принялся за дело. В первые мгновения боль казалась невыносимой. Мюнцер закричал.
— Тебе больно, Томас? — В голосе Георга Саксонского напускное участие мешалось с нескрываемым злорадством. — Но крестьянам было сегодня еще больней, когда их убивали. Это ты вверг их в такую беду!
И Мюнцер вдруг засмеялся, как безумный. Ну и глупы же эти князья, если думают, что тысячи крестьян поднялись на смертельную борьбу по воле какого-то одного человека! Они бы его покинули, если бы не желали битвы.
— Крестьяне знали, на что идут!
Неужели у него нет ни сострадания к несчастным, ни чувства раскаяния?
Раскаяния? Нет! От своего он не отступится. Он прав.
— Все на свете должно быть общим!
Больше он ничего не сказал.
Люди, видевшие Мюнцера в руках палача, были глубоко убеждены, что только вмешательством дьявола можно объяснить такую чудовищную закоренелость.
Напрасно он упрямится. Ему не дадут умереть героем. Он зря тешит себя мыслью, что кончит, как ветхозаветный пророк, который, не боясь палачей, бросает в лицо неумолимому владыке свои грозные пророчества. Он слишком часто говорил о готовности положить голову за свое учение, призывал к бесстрашию и самоотверженности. Но пусть он не надеется, что его упрямство позволит ему одержать верх над врагами. Нет, сколько бы тяжких трудов ни доставил он заплечных дел мастерам, они, поднявшись из застенка, не поспешат рассказывать братьям-крестьянам о нечеловеческой выносливости их одержимого дьяволом вождя. Или он ждет, что день казни станет днем его торжества? Он уже видит себя на лобном месте отталкивающим священника, который протягивает ему крест? Его окружает тысячная толпа, и он на глазах у всех встречает смерть, непоколебимо уверенный в своей правоте?
Но этого не будет. Его задавят прямо здесь, в каменном мешке, или на рассвете выволокут на старую живодерню и прирежут на зловонной земле. И никто, кроме десятка невыспавшихся, сумрачных рейтар, не будет свидетелем его последних минут.
Множество людей отравлено его дьявольским учением. Они видят в нем глашатая высшей правды. Если князья просто убьют Мюнцера, они собственными руками возложат ему на голову венец мученика. Такого промаха они, конечно, не допустят. Конец его должен быть жалок. Пойманный вождь бунтарей должен показать себя трусливым, малодушным, слабым. Он, всю жизнь внушавший людям мысль о неповиновении властям, должен стать примером покорности. А главное — он должен признать, что все, чему он учил, заблуждение. Уничтоженный поражением — так хотел сам бог! — он не может сохранить даже остатков мужества, у него от страха подгибаются колени, и он теряет дар речи. Именно так должен кончить главарь смутьянов. Подавленный раскаянием, он принимает смерть как справедливую кару.
На этом сходились все: и ярый католик герцог Георг и верный Лютеру Альбрехт Мансфельдский. Интересы скорейшего и окончательного разгрома крестьянского восстания требовали, чтобы именно так была обставлена смерть Мюнцера. От него этого и не скрывали. Как бы он себя ни повел, героем и мучеником он не умрет. Ему уготовлена другая доля. Он, конечно, может избавить себя от излишних страданий и приблизить развязку. Вначале ему даже подавали надежду: его пощадят, если он принесет отречение. Он усмехнулся. Они рубили в куски безоружных крестьян только по подо