Томление духа — страница 1 из 42

Осип Дымов Томление духаРоман

Лучше видеть глазами, нежели бродить душею.

И это — также суета и томление духа.

Книга Екклезиаста, Гл.6:9.

I

Вечер проходил с большим настроением. Великий человек был в ударе, и до полуночи ему удалось сказать три блестящих афоризма: один о совести и два о милитаризме.

По четвергам великий человек обыкновенно принимал у себя своих друзей и единомышленников. О чем они мыслили едино — собственно нельзя было установить. Надеялись однако, что великий человек напишет книгу, которая все разъяснит с достаточной точностью. Сообщали даже, что такая книга уже готовится — книга, которая примирит церковь с культурой. Когда великий человек бывал в ударе, его друзья в блестящих импровизациях угадывали отрывки из будущей книги; обыкновенно сдержанный, холодно поблескивающий умными зеленоватыми глазами, он преображался; из его уст вылетали, как стремительные птицы, вдохновенные огненные речи, о которых потом долго говорили в кружках; иногда их даже отмечали газеты. Впрочем, были ли эти импровизации, действительно, отрывками из будущей книги о Христе — точно никто не знал.

В его рабочей комнате над письменным столом висело большое распятие из кипарисового дерева — подарок афонского монаха, прежде военного. Все комнаты и даже передняя были загромождены книгами до потолка. Случалось, что хозяин, делая справку в каком-нибудь старинном фолианте, находил между пожелтевшими листами папиросный окурок, украдкой сунутый гостем. Великий человек принимался соображать: кто был этот курильщик? В большинстве случаев он не отгадывал, и кто-нибудь из его старинных друзей — художник или священник, — неожиданно начинал испытывать на себе его молчаливо-яростную ненависть, которая могла прекратиться только тогда, когда заподозренный друг оказывал великому человеку какую-нибудь услугу, или когда курильщика постигала крупная неудача.

Философ не искал земных благ; деньги не имели для него никакого значения; он едва замечал их; мало интересовался своим здоровьем, мог спать три часа в сутки и годами носил один и тот же серый пиджачок. Но в одном из ящиков письменного стола находился прочный желтый конверт, в который он прятал все, даже самые незначительные газетные заметки, почему-либо упоминавшие его имя.

Почти все гости были в сборе. Около двенадцати часов явился служитель который сообщил доктору Верстову, бывшему в числе гостей, что в больницу доставлен больной, которого переехал трамвай. Доктор лениво, поднявшись с дивана, лениво сказал:

— Сейчас. Посиди.

Верстов был молодой, очень способный хирург, входящий в моду и шутя зарабатывавший тысячи. Он совершенно не понимал, что делал с больными, и поэтому ему все удавалось. Несмотря на молодость — ему стукнуло тридцать — он пользовался в медицинском мире большим уважением и об этом он тоже не знал. Доктор относился к себе с нескрываемой иронией, точно к какому-то существу, стоящему неизмеримо ниже; при огромной трудоспособности он был необыкновенно ленив; он лениво сидел, лениво ходил, лениво женился и лениво изменял жене. Когда спрашивали о здоровье его пациентов, он не понимал зачем интересуются подобными вещами. Верстов был очень умен, но его иронический ум ничего не принимал всерьез: уж слишком хорошо знал он анатомию.

Служитель, спешно посланный из больницы, остался в передней дожидаться доктора и время от времени похрапывал. Хирург опять уселся на диван. Молодая девушка с темными волосами, белым лбом и далеко расставленными глазами на серьезном печальном лице спросила хирурга:

— Не опасно?

— Что? — ответил доктор, повернув к ней свое умное, мужественное лицо.

За девушкой, не сводя глаз, наблюдал студент Нил Субботин. Он в первый раз присутствовал на «четверге» великого человека. Студент был широк в плечах, с большими сильными руками, темным цветом лица и равнодушными, серыми умными глазами. Все в нем было прочно, мускулисто, и как бы грубовато. Только красивый, мягко очерченный лоб, нежные виски и маленькие уши говорили о чем-то женственном. Он узнал, что девушку с черными глазами, поставленными по бокам лица, зовут Елена Дмитриевна Колымова. Субботин почувствовал перед ней скрытую робость: ему представлялось, что она молча осуждает его.

Молодой адвокат Нехорошев, у которого было правилом всем говорить только приятное, рассказывал новые сплетни; он бывал всюду и все знал; теперь он выбирал такие истории, который могли быть приятны присутствующим, и особенно хозяину дома. С почти пророческим ясновидением угадывал он слабые струнки людей и свободно играл на них, даже и не преследуя никакой выгоды, как играет виртуоз.

— Вы очень похудели, Варвара Ильинична, — сказал он толстой даме, и та благодарно улыбнулась. Дама считала целью своей жизни похудеть; она занялась благотворительностью исключительно потому, что при этой деятельности, требующей движения, легче потерять в весе.

Звучным определенным баском, взволнованно заикаясь, говорил священник Механиков. Эта была очень популярная фигура, любимец масс. Отец Механиков твердо знал, что богатые не должны быть богаты, и бедные не должны быть бедны; если же богатые отдадут часть своих богатств бедным, то они сделаются менее богатыми, а бедные, в свою очередь, будут более богаты. За эти мысли он с молодых лет терпел гонения от одних и пользовался уважением со стороны других. На этой же почве не удалась его семейная жизнь; но от своих мыслей он все-таки не отрекался. Его называли стойким и идейным человеком.

На лице священника была такая редкая растительность, что нетрудно было сосчитать волосы бороды и усов. При этом каждый волос был очень длинен и рос так, как ему хотелось. Это придавало лицу выражение рассеянной, деревенской, не сознающей себя доброты.

Толстая дама, мечтающая о том, чтобы похудеть и потому почти всегда голодная, слушала батюшку и думала: пить ли чай или лучше не пить?

Согнув углом свои непомерно длинные ноги, не делая лишнего движения, сидел, словно застыл, офицер с желтовато-бледным лицом, одетый в блестящую форму одного из гвардейских полков; он был необыкновенно жесток, благороден, хладнокровен, умен и пользовался личной дружбой одной очень высокопоставленной особы. Его лицо было некрасиво, с низким продолговатым лбом, узкими, глубоко сидящими глазами и острыми выдающимися скулами. Ему мерещилось, что после смерти ему поставят бронзовый памятник. Разъезжая по городу, он иногда останавливал своего кучера, похожего на Пугачева, и прикидывал: подходит ли место для будущего памятника?

Нилу Субботину хотелось подойти к Колымовой, с которой за весь долгий вечер не обменялся ни одним словом. Но по дороге натолкнулся на хозяина дома. Он повернул к Субботину свое нервное, обросшее светлой бородой лицо, как бы выжидая, чтобы тот сказал ему что-нибудь приятное.

Нил произнес:

— Я думал, что вы другой; что у вас темные волосы.

Великий человек не любил, когда ему так говорили: в подобных словах он чувствовал косвенное неодобрение его внешности.

— Разве вы меня не встречали? — спросил он до странности тонким, почти женским голосом.

— Нет, но знаю по фотографиям.

— Так как же? — сказал хозяин, которому нравилось длить эту тему.

— Давно уж … в провинции, — небрежно ответил Субботин.

— То есть, как давно? — спросил хозяин.

— Пять-шесть лет, не помню, — объяснил Нил и даже улыбнулся.

В это время подошла женщина небольшого роста, с густыми светлыми волосами и почти без бровей. Сразу было видно, что гостья здесь чувствует себя очень свободно.

— Мы незнакомы. Веселовская, — сказала она, протянув Нилу руку.

Она понравилась ему своим серьезным и приветливым лицом. «Она много пережила», — подумал Субботин… Встретив великого человека, Веселовская через неделю ушла от своего мужа, крупного чиновника, мягкого и деликатного человека. Теперь она жила одна, от скуки занималась выжиганием по дереву и твердо, молча знала, что ее жизнь разбита. С мужем она встречалась, как с добрым другом, и уговаривала его жениться. Философ покорил ее своим холодным умом, неподкупной смелостью суждений и тем внутренним стремлением к истинно-возвышенному, которое неотразимо действовало на всех, с кем он приходил в соприкосновение. Сразу и просто, словно это было ее предопределением, она превратилась в его рабу, думала его мыслями и спорила его словами. Единственный протест, который она разрешала себе, это — в присутствии постороннего высказать свое собственное мнение или насмешливо отнестись к словам своего кумира: это была жалкая и трусливая месть за разбитую жизнь. Великий человек замечал эти выходки и молча и скрытно ненавидел ее несколько дней.

Хозяин продолжал, не обратив на нее никакого внимания:

— На какой фотографии? В витрине или в журнале?

— В журнале.

— В иллюстрированном журнале. Я никогда не снимался для журналов, — брезгливо промолвил хозяин и тут же припомнил о каком издании говорил Субботин. — В еженедельном или ежемесячном?

Веселовская, чутьем угадывавшая все, что касалось великого человека, неестественно громко засмеялась и заметила:

— Разве это так важно?

Интонация вопроса была взята у великого человека; но она не заметила этого: по-другому она уже не умела выражаться. Великий человек быстро прикинулся блаженным, который не понимает газетной суеты, но по необходимости принужден ее терпеть.

— Ежемесячный журнал совершенно другого формата, — брезгливо произнес он, и судорога злобы кольнула его сердце.

При своем огромном уме, доставившем ему европейскую славу, великий человек ничего не понимал в людях, и они представлялись ему такими, какими он хотел их видеть в данный момент. Этим и объяснялись многочисленные противоречия, в которые он постоянно впадал и которые так изумляли его друзей. Субботин, которого он, несколько дней тому назад встретил в знакомом доме, представлялся ему наивным человеком с высшими религиозными запросами, на которые только он, великий человек, может дать ему ответ.