Томление духа — страница 12 из 42

— Конечно, верю. А что?

— Ну вот! Больше ничего и не надо: Он был! Прощай, Марк. Спасибо.

Нил побежал дальше. Радостное беспокойство наполняло его, точно сообщили ему что-то очень важное.

Но Жени он опять не застал. Нил не расспрашивал горничную, чтобы не услышать того, чего не хотел. День под покровом тумана неприметно перелился в вечер, оставив по себе ощущение необычности, похожее на то, какое испытывают животные и люди при солнечном затмении. Многие мысли беспорядочно наполняли мозг Субботина.

— Ты свободен, — говорил он себе, — ее нет. Ее зарезали, увезли искалечили… Хочешь ты этого?

Он прислушивался к себе и отвечал:

— Ей-Господи, не хочу. По совести говорю: не хочу.

Он оглянулся; кругом были огороды и бесконечные заборы. Туман рассеялся, и фонари светили важно и скромно всем, кто проходил мимо. Полоска пушистого снега лежала на верхней доске забора.

Нил заспешил обратно. Уже не думалось ни о чем: только бы застать ее. Он побежал по лестнице; не хватало дыхания.

— Дома?

Горничная молча впустила Субботина.

Женя лежала на кровати с заплетенной, как у девушки, косой, с измятым, извиняющимся, оскорбленным и жалко-улыбающимся лицом.

— Я так устала, — сказала она тоскливо.

Нил бросился к ней; мозг его осветился мудростью и всепрощением. Он понял, что уготовил ей и себе тяжкое испытание, что, толкнув ее к другому, пытался вызвать гадливость в себе и ожесточение в ней. Еще понял он, что за вчерашний вечер и за весь странный необычный день в его сердце выросла подлинная любовь мужчины к женщине, что болезненно ревновал ее и искал, как жених невесту. Он обнял ее, и вдруг она почувствовала его; ее измученное лицо преобразилось, и взгляд осветился. Густая краска радостного стыда залила ее щеки, она заломила руки, и в счастливом изнеможении он склонился над нею.

Радостный толчок, вольный, как порыв высочайшей свободы, потряс его. Его охватила незыблемая уверенность в том, что наступила минута высокого смысла. Жизнь его взметнулась порывом в свой зенит и благословила все прошедшее.

XI

Великий человек не прощал людям одного: сомнения в его избранности.

Он чувствовал это инстинктом, как чувствует опытная красавица, что не нравится. В подобных случаях, — а они бывали нередки, — Яшевский так искренно начинал говорить окружающим про тупость и ничтожество лица, осмелившегося его не признать, что сам начинал этому верить. Так он забронировывал свое надменное самолюбие от случайных ударов. Лишенный дара наблюдательности, не разбирающийся в людях, философ часто впадал в прискорбные ошибки. Время от времени он приближал к себе какого-нибудь молодого человека или девицу, рекомендуя их друзьям, как преданных учеников. Но через неделю не без изумления убеждался, что преданный ученик не читает его книг, а ученица насмешливо отворачивается; тогда он делался злым, жестоким, остроумным, обнаруживал поразительную память на мелочи и давал «предателям» злые и меткие характеристики, которые долго передавались из уст в уста и закреплялись за человеком на годы…

Но вопрос — верит ли в него Колымова? — не вызывал никаких сомнений. Кому же и верить в него, если не ей? Темные, всегда печальные глаза девушки, строгое лицо, от которого веяло монашеской чистотой, не могли не иметь к нему самого ближайшего отношения. Своей женской чуткостью она ведь должна была сразу узнать и оценить его. Иначе какая цена этой чуткости?

Ее молодость и необычная неправильная красота пленяли Яшевского. Она носила в себе необыкновенно развитое чувство справедливости и высшей честности, т. е., то самое, что горело в душе великого человека, чему он служил всю жизнь, что искал в книгах, и что в счастливые минуты его существования роднило его с избранными фигурами человечества… Он был мученик, которому недоставало идеи, достойной того, чтобы из-за нее быть замученным. Мученик, которому выпал венец не после, а до подвига. Мученик, которого оставляли в покое; который знал, что венец отпущен в кредит, и не решался оправдать его…

В Колымовой он почувствовал родственную душу. Он понял, что судьба предназначила ее для подвига. Но для какого? Но во имя чего?

Она приходила к нему по утрам или в сумерки, говорила односложно, скупо, почти загадочно. Но Кирилл Гавриилович понимал ее. Не спрашивая, она как бы постоянно задавала вопросы. Ронял скупые слова, как бы заинтриговывая, она все время слушала и ждала чего-то. Ее слова и замечания словно были обрывками длинного цельного разговора, который она в молчании вела с самой собой. Великий человек инстинктивно боялся прямых вопросов. Всей изощренностью своего тонкого и сильного ума он старался убедить ее, что прямые и точные вопросы на насущные, исключительно важные темы, вообще бессмысленны и вредны. Делал он это потому, что не имел ответа на эти исключительно важные вопросы и еще потому, что боялся натолкнуться на такую мысль, которая обнаружит основную ложь его духовной жизни.

Намеками, полустыдясь она спрашивала: ехать ли в …скую губернию открывать школу для крестьянских детей?

Он отвечал:

— Всякое дело, которое исходит из внутренних потребностей моего духа, возвеличивает этот дух. При этом надо различать дух и душу: большая разница.

Она говорила, потупив взор: Хорошо бы посвятить всю свою жизнь глухонемым.

Он отвечал:

— Слово самый несовершенный вид передачи мысли. В будущем заговорят животные и замолчат люди.

Однажды она сказала, — и при этом ее лицо было строго и холодно:

— Отец не любил мою мать. Поэтому, вероятно, я такая.

На это великий человек заметил:

— Все равно на ком жениться. Брак — это путь духа, а не плоти. Через тайну духа освящается тайна плоти. Но это дано не каждому.

Когда он прибавлял: «дано не каждому» или «надо уметь видеть», или «есть люди», или превозносил в выдающемся деятеле (умершем) какую-либо черту, это значило — ему, Яшевскому, это дано, он умеет видеть, и в нем самом есть расхваливаемая черта. Недоверчивый, сознающий свою избранность, ревниво оберегающий внутреннюю тайну своего существования — терновый венец без мученичества — он с Колымовой был откровенен. Он обрадовался ей. Многие годы одиночества, когда приходилось постоянно оглядываться, молча страдать, кутаясь в туманные слова, измучили его. Чистая девушка с тонким умом и глубоким сердцем, с вопросами, которые были ему близки, привлекала его; он не боялся уронить себя приближением к ней, как думал, подходя к другим людям; он заметил, что она тоже лишена чувства юмора, не понимает шутки, редко смеется, и учел это как счастливое обстоятельство, благоприятствующее сближению: непонимание смешного не позволит ей рассмотреть основного трагикомического противоречия его жизни — мученического венца, отпущенного в кредит. Он говорил:

— Я не люблю смеющихся ртов. Христос не улыбался. Он знал, что жизнь — трагедия. Смех дан мелким людям для того, чтобы они могли отыскивать себе равных. Юмор — тема коротких душ.

— Ребенок всегда смеется, — отвечала Колымова.

Он не терпел чужих рассуждений: это всегда выражало неуважение к нему. Если он сообщал: «С таким-то интересно говорить», то это означало, что такой-то молчит или соглашается с тем, что высказывает Кирилл Гавриилович Яшевский.

Влечение к девушке и ее предполагаемая вера в него делали то, что он старался не замечать шероховатостей, которые могли бы испортить их отношения.

— Я рад, когда вы приходите, — говорил он ей, — и доволен, что из-за вас могу отложить работу.

Он указывал на рабочий стол, заваленный книгами и бумагами, из-под груды которых виднелось латинское евангелие, раскрытое на 31-ой странице.

Порою ему мерещились заманчивые и нелепые картины. Он видел себя рядом с Колымовой, с этой удивительной девушкой, которая вернет ему молодость и даст почувствовать красоту жизни непосредственно и бездумно. С томительным чувством печали убеждался он, что его тело готово ослабеть, и приближается возраст увядания. Снились грешные сны, увлекающие, как мечта молодости и разжигающие предчувствием земного счастья… Вопрос о Веселовской не беспокоил его; он заранее приготовился ненавидеть ее за то, что она может вообразить, будто имеет на него какие-то права.

Он беседовал со своей молодой гостьей на тему: мужчина и женщина с точки зрения космической.

— Женщина воспринимает Бога не непосредственно, а через мужчину, — объяснил он, омыв лицо гримасой и возвышая свой тонкий голос, словно кричал на кого-то. — Она материал, великая форма, пассивность и инертность мира. Мужчина — начало творческое, тот, кто говорит «буди». Отсюда их космическая, от века предопределенная вражда: форма всегда была и будет враждебна тому, что ее разрушает. Для глины, если бы она могла мыслить, рука ваятеля должна представляться богом. Она может даже не подозревать какой великий замысел водит этой рукой.

Его разум, хорошо зная собственную природу, выработал такую систему мышления, при которой не могли обнаружиться его внутренние духовные изъяны. Он приспособил свою холодную логику рассуждений к явлениям жизни, словно перчатку к руке. Выходило, таким образом, что его личность и жизнь находится в теснейшей гармонии со всей системой мироздания, со всем метафизическим смыслом мира… Так и сейчас: женщина, как глина, должна довериться формирующей руке, не задаваясь вопросом знает ли рука то, что делает с глиной? Если у него не было идеи, за которую мог мученически погибнуть, то для Колымовой он сам, Яшевский, должен быть этой идеей!

Колымова слушала его с опущенными глазами и побледневшим лицом. Все, что имело отношение к вопросу полов глубоко волновало ее; это была мрачная каменная загадка, которую никак нельзя было постичь. Стучало сердце, на шее начинала биться жилка, и представлялось, что решается самый страшный вопрос ее жизни. Со всех сторон обступали непонятные слова, волнующие взгляды, полутребования, полупросьбы и загоняли ее в душный круг, где она задохнется… Как будто приближалось давнее предопределение, тяготеющее над нею со дня рождения…