Томление духа — страница 13 из 42

Было жутко, когда великий человек заговорил об этом. Она думала: значит надо покориться тому темному, что, как предчувствие греха, висит над нею. Не спрашивать и молча поверить? Это унижение? Рабство? Тем лучше, если женщина должна со склоненной головой пойти по непонятной дороге и покорно принять все, что придет. Только бы не было радости, какую обещал Нил Субботин. Только бы не взять себе ничего, развеять себя по дорогам, и пусть каждый проходящий унесет частицу ее жизни…

Ей представлялось, что из всех один только Кирилл Гавриилович понимает и одобряет ее. Она тоже чувствовала то общее, что роднило и связывало их: идею мученичества, которая, как темное веление, предопределяло их жизнь.

Снег осел, наступили морозы. Строгий воздух и жизнь, ушедшая от солнца, живущая собственным запасом сил, была Елене по душе. Это время года, когда земля, не получая жизненного тепла, только отдает его, находилось в согласованности со свойством ее духа: отдавать, излучаться, развевать себя… «Весною я умру, — говорила она себе, — умру как Снегурка», — и жалко улыбалась. Белый снег давал впечатление девственной чистоты, непорочного существования. Было грустно-отрадно ходить по улицам, видеть лица мужчин и женщин и думать, что люди стали лучше и чище, потому что освободились от зеленого марева, от дурмана, навеваемого горячим солнцем. Хорошо было в сумерках сидеть в комнате философа, чувствовать над собой кипарисовое распятие и видеть латинское евангелие, раскрытое на 31-ой странице.

Но самым удивительным и печальным было — вечером при свете лампы писать мелким строгим почерком:

«Я ушла от вас и от вашего брата. Не хотела, не могла поступить иначе. Мои письма, прошу, порвите в кусочки и развейте по ветру. Знаю, что делаю больно вам, простите. Не говорите брату ни о чем, как не говорили до сих пор. Знаю, что он взял на себя подвиг. Не мешайте ему, не ищите меня. Счастья желаю вам. Простите».

И тем же правильным холодным почерком, как бы рисуя, выводила на конверте:

— Сергею Александровичу Субботину.

XII

Представление в театре окончилось. Три больших шарообразных фонаря, зажженных у фасада, начинали подмигивать, делались красными, как воспаленный глаз гиганта, и угасали. У подъезда стояла коляска Щетинина. Кучер Виталий, похожий на Пугачева, время от времени поглядывал на подъезд, поправляя белые замшевые перчатки, натянутые поверх шерстяных. Зеленоватый свет газовых фонарей отражался в лакированных крыльях экипажа.

В театре все говорили о связи Семиреченской с офицером Щетининым, завидовали, сплетничали и льстили ей. Но никто не знал, что связи не было.

Щетинин был равнодушен к тому, что делала в театре Надежда Михайловна; время от времени он присылал на сцену огромные корзины цветов, но не видел как их подавали. Он приезжал поздно вечером, стараясь попасть к разъезду. Через темные лестницы, мимо комнат, клетушек и кладовых, уставленных всевозможным театральным хламом, мимо грубо размалеванных декораций и уборных актрис, откуда несло гримом, туалетным уксусом, духами и запахом женского тела, он подходил к двери с надписью «Н. М. Семиреченская». Здесь останавливался, его глаза суживались, и он не спеша стучал, сгибая в суставе палец… При этом каждый раз Надежда Михайловна вздрагивала.

Актриса похудела еще больше, ее лицо пожелтело; она играла небрежно, приезжала на репетиции с головной болью, придиралась к суфлеру и дерзила режиссеру. Во время спектакля бесцеремонно смотрела в зал в первые ряды и пропускала реплики. Выходя на вызовы с улыбающимся лицом, она так громко и бойко ругала тех, кто ей аплодировал, что суфлер в своей будке не мог удержаться от хохота.

Отпуская словечки, раздраженная и брюзжащая она шла в свою уборную и сидела среди юбок, кружев, картонок, туфель, обессиленная, с напряженными нервами и усталостью в душе и теле. Она знала, что сейчас послышатся три негромких вежливых стука в дверь, и от этого страдала еще больше. Горничная и портниха помогали ей раздеваться. Она снимала с себя дорогое платье, выписанное из Парижа, и накидывала на голое тело белый халат, похожий на купальный плащ. Потом принималась разгримировываться, смывая румяна жидким вазелином.

За этим занятием ее застали три сухих ровных стука; хотя она ждала их третий вечер, ее лицо передернулось от неожиданности и заныли виски; она проговорила, смотрясь в тройное зеркало:

— Конюх.

А потом громче:

— Войдите.

Щетинин, придерживая огромную саблю, вошел в уборную, и горничная с немкой-портнихой, захватив какой-то ворох, неслышно исчезли.

Семиреченская не повернулась к вошедшему, продолжая размазывать по лицу жидкий вазелин, смешавшийся с розовой краской грима. Щетинин концом сабли освободил стул от какого-то тряпья и сел.

— Не люблю когда смотрят, как я разгримировываюсь, — сказала актриса.

Офицер не ответил; он не глядел на нее.

— Сегодня тоже не могли приехать к спектаклю? — спросила Надежда Михайловна, стараясь скрыть обиду.

— Не мог, — спокойно ответил он.

— Тем хуже для вас. Кстати ваши цветы… Кажется, плотники украли.

Но цветы стояли сзади на столике; она намеренно не благодарила, думая этим его задеть.

Грим был смыт, она получила возможность видеть свое нервное, хищное, злое, теперь похудевшее лицо, которое было желто даже при вечернем освещении. Чтобы сделать неприятность Щетинину, которого считала виновником всего этого, она проговорила:

— Я сегодня никуда не поеду. Надоело до смерти.

— Как угодно. Я отвезу вас домой, — с неизменной вежливостью ответил он.

От злобы и зуда напряженных нервов, из желания досадить ему или себе, она сбросила белый купальный плащ и осталась совершенно голой с маленькими нежными грудями, с тонким изгибом в талии и детской ямочкой под горлом, которая теперь от тени казалась глубже. Поворачиваясь в тесной уборной, чтобы показать себя с разных сторон, она стала жаловаться:

— У меня испортился цвет лица. Я желтая, как аптекарша. Никогда не была такой добродетельной. Скоро в гувернантки поступлю. Убейте меня, матушки, но я ничего не понимаю. Ты делаешь меня старухой. Не понимаешь? Дай сюда… Да не то…

Щетинин двумя пальцами осторожно и брезгливо взял что-то белое и протянул ей. Гадливый страх перед этим худым, хрупким, прекрасным телом, маленькими грудями и длинными твердыми бедрами, не похожими на женские, охватил его с такой силой, что начало мутиться в голове. Показалось, что запахло чем-то особенным, заглушавшим ее духи и одеколон; душное и темное, било в мозг, напоминая аромат черемухи, от которого у него в детстве начиналась головная боль.

— Милый мой, — язвительно продолжала актриса, почти не сознавая того, что говорит, — если не умеют, то не берутся, а дают место другим. Сидеть и вздыхать около меня, как гимназист — благодарю покорно! Виталий научит тебя как надо быть с женщиной…

Теперь ее слова тоже представлялись голыми, неприкрытыми, как ее нагое тело. Щетинин мысленно увидел ее вместе со своим кучером Виталием и побледнел, чувствуя, что его мозг расширившись наполнил всю комнату.

— Перестань, — попросил он. — Оденься.

Она накинула сорочку, и в длинных черных чулках, в тонком белье показалась ему похожей на проститутку. Душный запах черемухи уменьшился, голова просветлела, и он опять сделался спокойным и уверенным.

— Где ты был вчера? — спросила актриса.

— Дома.

— У тебя была женщина?

Щетинин улыбнулся, показав свои многочисленные, крепкие, густо посаженные зубы.

— Да. Надеюсь, ты не ревнуешь? — невинно-насмешливо осведомился он.

Она видела его в зеркале и пробормотала сквозь сжатые зубы:

— Артельщик.

Потом сказала громче:

— Скоро я прекращу всю эту комедию, мой милый. Мне надоело.

От этой глухой угрозы, высказанной не в первый раз, внутренний холод тронул его сердце. Но теперь, когда она была в белье и своими движениями и вульгарными словами напоминала проститутку, он не боялся ее. Надежда Михайловна, несмотря на свой опыт и чутье, не понимала, что с ним происходит. Этот молодой, сильный и умный мужчина мучил ее тайной, которая обидно грязнила ее. Ее тело, истомленное ожиданием, тонкой едой, винами, близостью мужчины и чувством признательности за истраченные на нее деньги, — рвалось к нему. Но он не касался ее и уходил к кокоткам. Она ненавидела его, как своего мучителя, как причину, которая в два месяца состарила и иссушила ее. Она видела, что желтеет кожа и отекает лицо, и на тонкой шее образуются поперечные складки. Она думала, что если уйдет от него, лицо и тело останутся желтыми и отекшими, и она никогда не оправится. Он был нужен ей, как секрет молодости, как лекарство для ее тела. А именно к этому голому, гибкому, требовательному телу он испытывал чувство непреоборимого страха. Так, мучая друг друга, жили они рядом, связанные темной силой, которую не понимали.

Они вышли; фонарь с заплывшей стеариновой свечей освещал лестницу. Актриса была закутана в шубу и теплые платки, и Щетинин почти нес ее на руках. Одна за другой громко захлопывались за ними двери. Пахнуло холодом; актриса промычала что-то под платком. Виталий встрепенулся на козлах и перебрал вожжи. Щетинин легко и ловко посадил ее, подняв на воздух. Она еще раз промычала; он нагнулся к платку, пахнущему дорогими духами, и расслышал слово: «кататься». Городовой, вытянувшись, отдал честь обмерзшей рукой. По лакированным крыльям коляски быстро побежали, исчезая и снова налетая, зеленоватые отсветы газовых фонарей.

Переехали мост. Справа и слева мелькнули синеватые шары фонарей и говорили о том, что за ними во все стороны разостлалась неприютная жестокая тьма. Шпицы башен, церквей и куполов точно были вырезаны из черной папки. Потянулась широкая молчаливая пустынная улица. Время от времени попадалась одинокая фигура городового, который казался мертвой принадлежностью улицы. Голова актрисы была укутана так, что оставались свободными только глаза. Она была похожа на больную обезьяну. Щетинин стал говорить спине Виталия о своей любви.