— Ты похожа на баронессу Л., хотя у тебя другие глаза и лоб. Но есть что-то общее. Баронессу я встретил на балу, она показалась мне похожей на одну девушку, Зину Болтову, которая давно умерла. Несколько месяцев я не мог привыкнуть к тому, что это другая, а не Болтова. Куриозно: ты похожа на баронессу, баронесса на Зину, Зина еще на кого-то. И это любовь!
Он помолчал. Актриса мысленно ответила:
— Ефрейтор…
— Болтова напоминала какую-то женщину, которую где-то видел, но позабыл. Путаница… Странно, не могу сообразить на кого похожа Болтова? Очевидно где-нибудь должно же быть начало, исходная точка. В Зиночку влюбился, когда мне было шестнадцать лет. Потом пошли разные женщины не в счет, пока не натолкнулся на баронессу. Тут словно по лбу ударило! Баронесса удивительная женщина, удивительная…
Актриса что-то замычала.
— Что? — переспросил он. — Не слышу.
Она злыми движениями высвободила рот из-под пахучего вязанного платка.
— Очевидно ты любишь только тех, кого оставляешь в покое? — ядовито прошипела она.
— Наоборот, — серьезно ответил Щетинин, — я не трогаю тех, кого люблю.
Она опять спрятала рот и неясно ответила; он расслышал только:
— …меня… лучше бы…
Офицер продолжал:
— Когда я с женщиной, мне кажется, что я совершаю преступление, насилие, большую дерзость. Мне душно. Любовница точно сообщник по преступлению.
Актриса глядела на улицу, которая через ряд деревянных мостов уходила к чопорным дачам, теперь заколоченным, обсыпанным снегом и к холеным, словно дрессированным деревьям. Эта местность собственных экипажей, автомобилей и дорогих туалетов всегда наводила на нее горькую грусть. Она чувствовала себя чужой, случайно впущенной, как горничная на бал-маскараде… Бездарные, глупые, некрасивый женщины будут здесь до самой старости, как бы тупы и безобразны не сделались; ее же терпят только временно, покамест она в славе, у нее молодое тело и сверкающие глаза. Улица навевала на нее мысли о смерти и о гнилой старости. Вспомнила свои мечты о том, что Щетинин женится на ней и горько усмехнулась: так далеко было настоящее от этих мечтаний…
— Кошмар какой-то, — сказала она своим мыслям.
Щетинин подумал, что она отвечает ему и кивнул головой, низко срезанной у затылка.
— Да, кошмар. Любовь никогда не приносит мне радости. Связь с кокотками щекочет вроде стакана шампанского или взятой скачки. А сейчас, с тобою — нет, это совсем другое.
— Тогда лучше уйти, — произнесла она.
Офицер слышал слова, но не впустил их в мозг: до того они казались нелепыми.
— Радости нет никакой. Но есть чувство, что иначе нельзя. Это сильнее радости или боли. Как ребенок рождается: надо, необходимо! Если уйдешь от меня, я, конечно, застрелюсь, — сказал он просто.
— Уйду, — решила Надежда Михайловна и быстро перебрала в памяти четыре мужских имени. Ее глаза сделались насмешливыми и хищно-ласковыми. Она почувствовала себя окруженной теми невидимыми людьми, которые все время восторженно следят за нею и для которых она играет свою жизнь. Эти умные и доброжелательные люди говорят друг другу:
— У нее дьявольский характер. Из-за нее застрелился Щетинин, очень богатый человек, друг высокой особы. У нее в глазах пляшут черти.
Щетинин не понял выражения ее лица и, нагнувшись к ее похудевшему скуластому лицу, сказал:
— Ты часть моей жизни. Я перенес на тебя все, что меня занимает. Остались, пожалуй, одни лошади, да и ими меньше занят. Разве только Зорька, прекрасное существо… Ты снишься мне каждую ночь. Любовь моя… Зина…
— Что? — злобно и удивленно переспросила актриса. — Зина?
— Все равно. Вероятно, ты моя смерть. — задумчиво сказал он. — Дай мне руку.
Но рука была холодна, не приближала тела, не устанавливала нежного теплого единения, которое знают все влюбленные.
Виталий повернул экипаж.
XIII
У подъезда Надежда Михайловна сказала, не оборачиваясь:
— Зайдем ко мне. Вы, верно, голодны?
Щетинин, отпустив кучера, пошел за нею с сердцем, полным неясных предчувствий.
Его близость, слова любви, бессильные объятия и поцелуи, похожие на укусы, мучили ее. Она знала, что наутро встанет с болью в затылке некрасивая, постаревшая с возбужденными нервами. Но ее толкала жажда отдаться ему и, таким образом, освободиться от его власти. Ее женская гордость непрерывно оскорблялась им и теми надеждами, которые она возлагала на него.
Офицер тоже знал, что опять наступит мучительная ночь. Роковое предопределение толкало его к актрисе. И в то же время непонятный гадливый, необъяснимый страх, отдававшийся душной тяжестью в мозгу, парализовал его. Мучительный кошмарный разлад тяжело обрушивался на него и медленно сжигал их любовь. Он купался в двойной муке, страдая сам и видя ее страдания, и таким образом развивал и приближал к себе ту болезнь, о которой никогда не думал и которая быстро и окончательно развязала запутавшийся узел.
За темным стеклом входной двери посветлело, и показался заспанный лохматый швейцар в рыжем пальто, насквозь прохваченный сонною одурью, которая шатала его из стороны в сторону. Он приветливо поклонился и шатаясь отправился досыпать свой деревенский сон.
В ту зиму было в моде интересоваться стариной, и в квартире актрисы висели пожелтевшие выцветшие фотографии неизвестных людей, дагерротипы и миниатюры в старинных наивных рамках. На пол были брошены ковры и шкуры, такие мягкие, что в них тонула нога.
Актриса ушла к себе и вернулась в черном траурном платье из пьесы, в которой играла молодую вдову, верную памяти мужа. Траурный цвет, поздний час, чувство голода и присутствие мужчины, который причинял ей боль, настроили ее меланхолически. Невидимые люди, для которых она играла свою жизнь, теперь говорили: «Она была чертовски интересна в тот вечер». Потом как-то выходило, что она умерла, и что те же невидимые люди вспоминают о загадочной актрисе, которая так рано сошла в могилу. Ее образ окутан поэзией и сливается с образами великих актрис, о которых теперь говорят за кулисами.
— Я велела затопить в гостиной, — сказала она. Ей казалось, что поздний огонь печки придаст оригинальность ее загробному образу.
— Зачем будили девушку? — заметил равнодушно Щетинин.
— Выспится. Завтра будет храпеть до полудня, — ответила поэтическая тень умершей актрисы.
Она почувствовала, что сделала промах и спугнула ангела ночных настроений. Ей стало досадно на себя, сделалось грустно. Актриса, опустив длинный веки на свои огромные глаза так, что был срезан зрачок, начала говорить о том, как будет играть Катерину в «Грозе»:
— Катерина — белая лебедь. Брови низко над самыми глазами. Глядит перед собой, не видит. Голова покрыта платочком по самый лоб, как носят староверки в волжских деревнях. Руки сложены, крест-накрест. Пальцы длинные, бледные. «А еще любила я в церковь ходить». Говорит грудным голосом, негромко, но если запоет, то задрожишь. Платье длинное, темное, спереди на мелких-мелких пуговичках. Смеется в себя. Вот Катерина!
Она говорила мягким грудным голосом и, рисуя Катерину, не то изображала себя какой будет в гробу, не то вспоминала где-то виденную икону. «Она первая русская актриса», — сказали невидимые люди, которые непрерывно восторгались ею. У нее захватило дыхание от этого мнения и от всего пережитого за последние два месяца. Как в тумане, вспомнились итальянские песенки и деревни, виденные через окна отелей. Слезы покатились по ее лицу. Она отодвинула тарелку и встала.
— Я люблю Россию. Я умру без сцены, — сказала она первое, что пришло на ум.
То, что она говорила по-прежнему казалось Щетинину лживым и неинтересным, но в каждом ее слове, в каждом движении, как зерно в скорлупе, было спрятано нечто ценное. Точно перед ним были две женщины — одна в другой и, непрерывно убивая первую, он отыскивал вторую, прячущуюся. Но так крепко переплелись спрятавшись одна в другой обе женщины, что не хотелось ничего изменить.
Когда она говорила о Катерине пониженным голосом, который пленял Щетинина, он думал, что опять воскресла Зиночка Болтова и воплотилась та, которая была до Болтовой и которую никак нельзя припомнить.
— Я полюбил тебя на всю жизнь, — сказал он актрисе, идя за ней в гостиную. — У меня одно желание: умереть с тобою.
Молодая вдова была верна памяти мужа… Молодая вдова в черном траурном платье забралась с ногами на широкий мягкий диван, протянула тонкую руку с отточенными ногтями и сняла со стены гитару, украшенную цветными лентами. Опустив большие бледные веки, которые обрисовали выпуклость глазного яблока, Надежда Михайловна тихо пощипывала струны. Сонное пламя печки, кидающееся в стороны, красноватым светом освещало лицо и руку.
— Потушите свет, — сказала актриса.
Щетинин выключил электричество. Актриса запела; задрожали непрерывным дрожанием струны, басовая были спущены с колок, и легкая нестройность придавала напеву своеобразное чарование.
Актриса запела о бабе-жнице, которая задремала в поле на снопах. Желтое поле, вчера колосившееся, теперь сжато; раздвинулась даль, стало выше небо, дальше лес; теперь видны овраги и балки и две старые трехсотлетние липы, стоящие среди ровных пространств с незапамятных времен. Зашло деревенское солнце, мягкими зигзагами низко носятся мотыльки, потемнел восток и, гоня перед собою грусть и непонятную ласку, повеял вечерний ветер незаселенных земель….
То-то наша бабья доля,
Глупость на-аша…
Актриса пела вполголоса длинным медленным речитативом, который ломался в колене и дрожью отзывался в струнах. Сонное пламя печки освещало ее: непривычные, не городские слова летали по комнате. Точно жаловалась та вторая, прячущаяся женщина; теперь Щетинин знал ее: это была русская баба, она жала поле, и устав, задремала на снопах…
Неожиданно понял он то, чего не понимал всю жизнь: что радость и волнение при созерцании пейзажа есть радость от ожидания встретить там женщину; что тоска, наполняющая сердце при виде лесов, полей и заката, есть тоска по встрече с женщиной; что родные пейзажи, родная трава и шорох родных деревьев милы тем, что смутно ждешь встретить женщину своей крови, своего народа… Цветные ленты свисали с грифа ненастроенной гитары и медленно колебались, будто от дуновения вечернего ветра незаселенных земель, который гнал перед собою тоску и ласку неосмысленной молодости.