— Как хорошо… очень хорошо, — прошептал он благодарно.
Актриса откинула гитару и заломив руки, прикрыла лицо. Он опустился перед нею на колени, лег щекой на черное, слегка шершавое платье и говорил:
— Веришь ли мне? Знаешь ли, люблю тебя? Конечно, веришь. Но ты не любишь так, как я хочу, Надя.
Не отнимая рук, она глухо ответила:
— Не умею.
— Я чувствую, что не любишь. Это от того, что до меня были другие. Я не упрекаю, избави Бог, а жаль…
— Да, что ж делать? — сухо и недовольно сказала актриса, пожав плечами.
Она не отнимала от лица длинных пальцев с крашенными ногтями. Он поцеловал ее колени и сказал, не поднимая головы:
— Выходи за меня замуж.
Так как она не ответила, он повторил серьезнее и просительнее:
— Выходи за меня. Ты будешь богата и ни от кого не зависеть. Я тебя не стесню ни в чем.
Он прижался к шершавому платью молодой вдовы, верной памяти мужа… Вдруг почувствовал, что рука актрисы легла на его низко остриженные волосы, захватила их и рвет. Он поднял голову, и ему показалось, что она быстро изменила выражение бледного, злого лица. Он удивленно спросил:
— Что такое?
Актриса отняла руку. Она вспомнила пурпурные закаты, обещавшие счастье, свое осеннее лиловое платье и коричневую шаль. Показалось, что тогда она была красива, молода, с расширившимся сердцем девочки, в которое проникла короткая любовь.
— О, Господи, — вздохнула она.
Надежда Михайловна сбросила с себя вид и переживания молодой вдовы, засучила рукава и тонкими руками, которые казались холодными и девичьими, обняла его за плечи.
— Ты любишь? — спросила она, приникнув лбом к его лбу. — Любишь?
Ее глаза потемнели, лицо порозовело.
Он старался не глядеть на белые девичьи руки, приник к ней жадным широким ртом и почувствовал на губах острый укус. Он закрыл глаза.
— Надя, — сказал неслышно. — Жизнь моя…
— Хорошо тебе? Хорошо, мальчик? — спрашивала она, наклоняясь над ним и кончиками нервных тонких пальцев касалась его щек, век и ушей…
— Зачем ты мучишь меня? — говорила она, понизив голос до страдальческого шепота, и ему мерещилось, что ее слова продираются сквозь гущу духов, шуршанья платья и того тяжелого дурмана, который непонятно напоминал черемуху. — Я жду тебя два месяца… Если бы ты захотел, то я отдалась тебе в первый вечер… Зачем ты играешь мной? Как все было бы прекрасно, мальчишка мой, солнышко золотое… Не любишь меня? Не хочешь? Закрой глаза… Закрой… Любовь моя…
Она говорила таким же тоном, каким произносила подобные слова на сцене, от чего, впрочем, они не теряли в искренности. Но Александр Александрович не видел ее в театре и не мог знать этих интонаций. Она медленно склонялась над ним с расширенными глазами, искаженным лицом и розовой краской бесстыдно зардевшихся щек; актриса не замечала его бледности и не могла понять тех ощущений, которые дурманом обволокли его мозг.
— Почему ты не укрепил мою любовь? Почему все так быстро ушло?.. Кричи на меня. Делай что хочешь. Милый, милый!
Сквозь полуопущенные в изнеможении ресницы он увидел хищное, тонко-развратное лицо, расстегнутый ворот черного платья, голые руки. Но прежний непреоборимый страх и гадливый ужас парализовали его.
— Надя, — застонал он. — Надя, — и бессильно протянул руки.
Она лежала на широком диване, лицом к стене, вытянувшись во весь рост, и длинные худые ноги касались брошенной гитары. Актриса не шевелилась, и вся ее поза выражала злобную холодность женщины, которая осталась неудовлетворенной.
Он сидел, согнув углом ноги, и говорил, проводя рукой по своим низко остриженным волосам. Огонь в печке перестал метаться и деловито жрал красные дрова. Глаз привык к полутемноте; горестно стучало, устав, сердце.
— С детства женщина представлялась мне возвышенной, благородной, каким-то идеалом. Но женское тело я долгое время не мог без отвращения видеть. Однажды в деревне я подсмотрел как купались пять девушек и упал в обморок. Ты слушаешь, Надя?
Актриса не пошевелилась. Офицер волнуясь продолжал:
— Трудно объяснить, но женское тело представляется мне очень низменно устроенным; меня волнует несоответствие. Воображаешь совсем другое… Не о красоте речь, а обо всем устройстве тела. Самая удивительная красавица жалка, мизерно гола… Лицо женское красиво, полно выражения, если даже неправильно. Но тело, грудь, ноги — это просто насмешка над женщиной…
Он отошел от дивана и стал глядеть на притихший огонь печки.
— До сих пор не могу примириться. Чем больше люблю женщину, тем глубже чувствую. Неужели, действительно, она так мизерна, обижена, похожа на тех девок, которые купались у нас в имении? Думаю: как сама не видит? Зачем показывает себя? Мне и жалко, и гадливо. Голое женское тело гнусно… гнусно…
Он несколько раз с глубоким убеждением повторил это слово.
— Когда увидел тебя, уж я знал что случится. Помнишь, я сказал: не хочу тебя. Но это я хитрил. Не надо было меня будить. Только с проститутками я мужчина, потому что не думаю о них — мне безразлично. Когда ласкаю тебя, мне представляется, что делаю тебя проституткой — прости, пожалуйста.
Он подошел и наклонился над диваном, пытаясь заглянуть ей в лицо.
— Перед тобою я чувствую себя ребенком, Надя. Я знаю, что ты много пережила, но для меня ты чистая девушка. Прости, Надя, единственная…
Он хотел дотронуться до ее руки, но она отдернула ее, словно почувствовала прикосновение гада.
— Уйдите, — промолвила она, глядя в стену.
— Надя…
— Уйдите, — повторила она.
— Я прошу тебя. Ты…
— Уйдите же! — нетерпеливо оборвала Надежда Михайловна и, сделав движение, нечаянно толкнула ногой лежащую на диване гитару, отчего та издала низкий гулкий стон.
Его сердце упало, как будто ударили по нем палкой.
— Когда я тебя увижу? — спросил он и пошел в переднюю, где в углу сиротливо стояла его огромная плоская сабля. Возясь с нею, он услышал как актриса встала и, простучав знакомым стуком несколько шагов, убежала в спальню. Потом услышал истерический хохот, смешанный с рыданиями. Холод тронул его плечи, он принялся стучать в запертую дверь.
— Отоприте, прошу вас… Не могу же я вас так оставить… Надя, умоляю…
Изнутри злобно крикнули:
— Если вы сию минуту не уйдете, я пошлю за швейцаром.
Офицер прошел в гостиную и в глубоком безмолвии просидел около часу. Огонь печки давно погас, светило жесткое электричество; он видел, как остановились часы на столике, подделанном под старинный. Потом поднялся и вышел, бесшумно притворив за собою дверь. Спускаясь по темной лестнице, он почувствовал, что в одном месте ныли корни волос и припомнил, как больно дернула актриса. Теперь это было точно поздняя ласка. Он прислонился к перилам, упав головой на руку.
Заспанный швейцар в рыжем пальто осветил лестницу и, шатаясь от снов, переполнявших его мозг, пошел отпирать двери.
Городовой, стороживший эту дикую молодую безнадежно-ушедшую ночь, отдал честь. Офицер дружественно крикнул ему:
— Который час?
— Двадцать минут пятого, ваше высокородие, — ответил темный городовой.
Ночь шла. Мирно светили фонари. Город спал своим необъятным каменным телом.
XIV
Люди, не ценящие внешней жизни и чувствующие ее призрачность, охотно ставят себе более или менее трудно исполнимые планы и задачи, чтобы в стремлении к их осуществлению заполнить свое существование. Они приучают себя думать, что эта цель нечто важное и существенное, раз на нее тратится столько энергии. Им кажется, что, как только задуманное осуществится, наступит новое, и жизнь их возродится. Так проходят годы, в течение которых человек искусственно прикреплял себя к интересам жизни, которая для него продолжает быть не ценной.
Таким клочком сена, привязанным к дышлу бегущей лошади, для приват-доцента Слязкина была его мечта о разводе с женой. Он хлопотал о разводе уже восьмой год, причем делал все, что для этой цели было бесполезно или даже вредно. Он посещал людей, которым крайне туманно излагал дело, у которых спрашивал совета и с которыми кстати вел беседы о морали, России, философии, Боге и о новом пророке. Люди эти большей частью были совершенно посторонние ведомствам, от которых зависит вопрос о разводе, и беседы с ними, зачастую очень обстоятельные и умные, не подвигали дела ни на волос вперед. Действительно же дельные советы он выслушивал вполуха, необходимых бумаг не доставлял и в конце концов запутал вопрос так, что в нем совершенно нельзя было разобраться; свою же жену он называл тихой пристанью и ангелом-хранителем.
Эти «хлопоты» по разводу были его лучшими минутами: его гнала своеобразная любовь к людям, глубокий интерес к их мыслям и переживаниям. Через них он приобщался жизни, которую видел вокруг себя и в которую роковым образом не мог войти. Он объезжал общественных деятелей, писателей, священников, депутатов, актрис, чиновников и почтенных старух-старообрядок. Ему чудилось, что эти люди втайне от него делают важное дело и знают какой-то секрет жизни. Ощущение, что где-то что-то совершается без него, беспрерывно угнетало тоской его обожженное сердце. Безмерное любопытство, смешанное с жаждой уверить себя в том, что секрета жизни никто не знает, обострили его незаурядный жадный ум. Но в том, что на земле не существует абсолютно высокого и благородного, никак не удавалось убедиться: выходило и так, — и этак.
Кроме приват-доцентуры, Слязкин занимался тем, что сотрудничал в одном толстом и нечитаемом журнале, причем писал по самым разнообразным вопросам одним и тем же выспренним, фальшивым и приторным языком. За пятнадцать лет работы у него нельзя было бы найти и десятка искренних строк, продиктованных непосредственно вылившимся чувством. Он тщательно вырезывал свои громоздкие статьи, вклеивая их в тяжеловесную тетрадь. Он говорил, указывая на эту чудовищную книгу: «Здесь заключается кровь моего мозга», между тем там была только его ложь.
Он постоянно горел какой-нибудь темой, меняя ее каждую неделю, волновался, спорил, доказывал; про себя он думал, что пишет для того, чтобы сравнительно легко добывать деньги. Но и это было неправдой: его занятие литературой давало ему возможность быть около людей, присматриваться к ним, принюхиваться, подползать к жизни, которая в секрете со