Потный, усталый, с пустым желудком, выкупавшись во лжи, возвращался Михаил Иосифович домой не подвинув дело о разводе ни на шаг. Он сидел в пролетке, упираясь в спину извозчика черной тростью с серебряным набалдашником.
Стоял ветреный день, который приносит нервным людям необъяснимое беспокойство. Близость замерзающего моря и огромных пространств севера тревожила желанием, которое нельзя было выразить словами. В черных полыньях канала вода бежала мелкой рябью. Думалось, что за терпеливо вымощенными улицами и последним рядом фонарей расстилаются безмерные поля и шумят низкорослые леса, забитые морозом, ветрами и короедами. Без дорог, в тусклых красках расстилаются, расползаются они по всему северу, и, выдавливаясь из беременной земли, веками зреет в них мысль, глухой отголосок которой доходит до городов. Надо широко раскрыть глаза и уши и сквозь определившиеся формы и шаблоны различить то, чему еще нет места и что говорит о вновь рождающейся правде… «Я ничего не слышу, — думал приват-доцент, грустно улыбаясь. — Но я расспрашиваю тех, кто слышит и видит. Все, кто ищет — братья мои, и они в сердце моем»…
Теперь, когда не видел людей, он любил их; без слов благословлял он дома, двери, за которыми жили его незнакомые братья, улицы, по которым они шли, магазины с готовым платьем, которое они наденут.
Его сердце дрожало от умиления, он поводил руками по воздуху, словно дирижировал, и пристально всматривался просветленными глазами в темнеющий город.
Беспокойная тоска охватила его. Он думал, что пора наконец явиться новому пророку, который один только может спасти его…
XV
Визиты и хлопоты по разводу в течение целого дня утомили Михаила Иосифовича. Демократическое настроение, вызванное холодным обливанием, прошло; он бродил по своей небольшой квартире и не знал как убить вечер. Ему мерещились ярко освещенные гостиные, умные люди, умные разговоры; там что-то делают и говорят без него. Несколько знакомых имен пришло на память; но, когда он решил ехать в один дом, выходило, что в другом гораздо интереснее. День беспощадно кончался и до наступления черной ночи, похожей на смерть, хотелось еще что-то узнать, куда-то выскочить. В продолжении многих лет мучил его вопрос: как провести вечер? Каждое утро он думал, что к вечеру случится что-то, его позовут, и наконец-то он будет среди своих…
В передней позвонили: Слязкин живо спрятался за дверь, высунув длинный нос и жадно прислушиваясь. Катерина долго возилась, отпирая дверь, и приват-доцент мысленно сказал ей «дура». Потом он услышал разговор, но не узнавал голоса. Катерина отвечала что-то невразумительное, и гость готовился уйти. Распаляемый нетерпением и страхом остаться одному, Слязкин, приняв вид добродушного хозяина-хлебосола, вышел в переднюю.
— Я принес вам переводы, — сказал гость, и Слязкин узнал голос Марка Липшица, которому на днях дал небольшую работу. От посещения Липшица приват-доцент ничего не ждал; но было поздно сбросить с себя вид гостеприимного хлебосола, и Михаил Иосифович молвил:
— Милости прошу. Превосходно сделали, что зашли. Я именно о вас думал.
Гость вошел, потирая красные озябшие руки. Этот характерный жест напомнил что-то Слязкину; он умилился и одновременно стал желать, чтобы Липшиц скорее ушел. Но хлебосол уже успел сказать Катерине:
— Катеринушка, дайте-ка нам самоварчик и закусить, чем Бог послал.
— Вы непременно должны познакомиться с Яшевским, — продолжал он, обращаясь к гостю и думая, что хорошо бы его сбыть великому человеку. — Это огромный ум, современное светило. Он поможет вам разобраться во многих вопросах.
— Каких вопросах? — удивился Липшиц.
Слязкин тоже не знал какие вопросы должен разрешить Липшицу Яшевский и ответил на авось:
— Например, вопрос о еврействе. Извините меня, но это слишком острая тема современности. В ваших глазах я вижу скорбь еврейского народа… народа морали… первого… мм… первого провозвестника живого Бога. Настанет время… настанет время, — повторил он, поднимаясь с пророческим лицом, — когда человечество земно поклонится этому народу.
Липшиц слушал несколько озадаченный пафосом хозяина.
— Дайте этому народу свободу, отпустите его, — убеждал Слязкин собеседника. — Не топчите его вашими каблуками. Извините меня, — вдруг прервал он себя и доверчиво склонился к Липшицу, — ведь вы, наверное, крещенный?
Липшиц усмехнулся слову «наверное».
— Нет, я еврей. Не думаю, чтобы я когда-нибудь переменил веру.
Лицо хозяина расплылось в блаженной улыбке.
— Чудесно! Чудесно — воскликнул он. — Как вы это сказали! Я сразу подумал, что вы именно должны так ответить. Говорю вам: наступит время, и погибнут маломеры. Уже слышатся трубные звуки… уже… уже, и тогда вы вспомните мои слова.
Катерина внесла чай и закуску. Хозяин расщедрился и вытащил из-за шкафа бутылку красного вина.
— Я так рад, что вы вздумали зайти ко мне, — говорил Михаил Иосифович. — Я слушаю вас с величайшим интересом. Этот вечер будет роковым в моей жизни, — загадочно улыбаясь и тряся головой кончил он.
Липшиц мало-помалу увлекся темой, и его худое, изможденное голодом лицо оживилось. У него были короткие жесты, несоответствующие словам; он вбирал воздух глотками, как рыба, говорил очень искренно, но вокруг рта и около скорбных, оттянутых вниз глаз летала неуловимая усмешка. Как будто гость посмеивался не то над собеседником, не то над самим собою. И точно такая же тень улыбочки была на лице Слязкина. Он кивал головой, восторженно вставлял свое «а», умилялся, его детские глаза загорались, но скрытый, неродившийся смешок не исчезал.
Липшиц говорил:
— Прежде жизнь была механически прикреплена к той среде, в которой родилась. Протоплазма есть частица материи, возымевшая собственную волю, помимо волн абсолюта. Цветок и дерево неподвижно прикреплены к земле, животное уже движется, человек же приспособляет волю абсолюта к своей воле; его внешняя связь со средой, которая олицетворяет материю, все более и более нарушается. Человечество, разбившись на нации и государства, искусственно прикрепило себя к земле, к территории. Война за территорию — это война за целость нации. Но разве стадия государства является окончательной? Не есть ли она только переходная форма, подобно тому, как переходной формой жизни является дерево, корнями уходящее в землю.
— А! — крякнул Слязкин и закивал головой многозначительно прищурив глаз.
— Еврейство уже пережило стадию государственности. Это нация без территории, государство в духе, в идее, а не в вещественном смысле. Его невозможно ни завоевать, ни уничтожить, ни взять в плен. Сражаться с ним то же, что размахивать саблей против умозаключений Спинозы.
— Удивительно! — сказал Слязкин.
— Можно завоевать буров или каких-нибудь албанцев, но как завоевать дух, идею? Игрушки, которыми забавляется огромная часть человечества, давно устарели для еврейства. Оно выросло из детских штанишек, которые еще носят организованные государства. Не случайность, что разрушен Иерусалим и что сравнено с землей здание храма. Это историческая необходимость, рост еврейства, дальнейший и необходимый этап в жизни этого народа.
— В жизни всего человечества! — проговорил Михаил Иосифович, торжественно подняв худой пальчик, вымазанный чернилами со вчерашнего дня.
— Если хотите — всего человечества, — согласился гость, и тень иронической улыбочки окутала дымкой его скорбные глаза. — Евреям не плакать надо о разрушении храма, не посыпать голову пеплом, а гордо поднять ее и глядеть вперед. Конечно, эта скорбь понятна. Но разве что-либо достигается без страданий? Страдание — признак роста, разрыв с установившимся. Но одно из двух: либо страдание и евреи избранный народ, либо — довольство, пошлый покой и смерть.
— Чудесно! — воскликнул хозяин. — Если бы вы только подозревали каким аравийским бальзамом являются для меня ваши слова! Недаром я поджидал вас весь вечер. Вы буквально спасаете меня. Повторяю вам, мой молодой друг — позвольте мне так называть вас — повторяю вам, что наступит время, когда человечество поклонится бедному еврею и скажет: «Прости нас… прости нас», но… — тут Михаил Иосифович болезненно искривил лицо, собрал морщины на своем древнем лбу и осторожно осведомился:
— Но… но почему вы полагаете, что евреи, действительно, избранный народ?
Марк Липшиц поднес ко рту стакан с вином и увидел лицо хозяина, искаженное вогнутостью стекла. Рот был чудовищно раздвинуть, глаза сужены и лицо походило на отвратительную, неслышно хохочущую маску: против него сидело нечеловеческое страшилище и смеялось над ним.
— Еврейство избранный народ, — ответил Липшиц, — и это инстинктом чувствует каждый еврей на всем земном шаре где бы он ни был… Еврейство избранный народ потому, что у него есть миссия.
— Какая миссия? — живо спросил хозяин.
— Какая миссия? — одновременно произнес гость. — Единственная и высокая миссия — укрепить жизнь в духе, освободить от зависимости вещей, уничтожить все перегородки и рамки, все, что может мешать свободному существованию в духе.
— А! — восхищенно крякнул Слязкин. — Это просто поразительно!
— Самая страшная и упорная война — с предметами, с миром вещей, с материей. Еврейство докажет, что того мира, который все видят, слышат и осязают — не существует.
— Не существует, — согласился хозяин.
— А существует тот мир, которого нельзя видеть и слышать.
Слязкин откинулся на спинку стула, развел обе руки в стороны и умиленный, растроганный произнес:
— Извините меня, но позвольте вас поцеловать.
Он поднялся и обнял несколько озадаченного Липшица.
— Я никогда не забуду нашей сегодняшней беседы, — продолжал хозяин. — О многом приходится думать, когда не спится, но я поистине счастлив, что встретил человека, который… который…
От волнения он не мог окончить фразы и большими сверкающими глазами глядел на гостя.
— Вы знаете, — сказал Слязкин. — Скоро наступит для меня новый день, другая жизнь. Ваш приход как будто возвещение или трубный глас: Вставайте мертвецы!