. Он простил ее.
На улице было свежо, ясно; предчувствовалась весна. Только люди, много лет прожившие в северном городе, знают непонятное, всегда немного тревожное предчувствие предвесенних дней.
Невзрачно одетый, в старой меховой шапке, которая была известна публике по многим фотографиям, Яшевский чувствовал себя приятно спрятанным в своей скромности, от которой ежеминутно мог освободиться… Из подвала бакалейной лавки выбежал глупый песик и стал оглушительно лаять на него. Великий человек вздрогнул и, покраснев от досады, обиделся на песика. Но тот, не обращая внимания на министерский гнев, весело погнался за жирной кошкой.
На звонок Яшевского вышла полная пожилая дама; по тому, как она ответила на вопрос и как пригласила войти, сразу было видно, что она обожает девушку. Дама провела великого человека по темному коридору, постучала в дальнюю дверь и сказала любовно:
— Леночка.
Она ласково кивнула и отошла. Философ отворил дверь.
Колымова не удивилась его приходу. На ней была бархатная блуза темно-каштанового цвета, видимо давняя, которую носила, быть может, два или три года назад и из которой теперь выросла. Блуза, тесно облегала плечи и грудь девушки и подчеркивала линии, которых она стыдилась. Кирилл Гавриилович невольно залюбовался ею: в это утро ее красота была поразительна, и вся она словно была облита высокой печалью. Ему показалось, что только теперь, уже на пороге к старости, он понял, как красива может быть женщина. Сделалось стыдно всего, что он пережил с другими женщинами, и стало щемяще жаль ушедших лет.
— Сейчас писала вам письмо, — сказала Колымова, смотря мимо его плеча.
— Мне? Можно прочесть?
— Не надо. Впрочем, как хотите.
Она не двинулась. От темного бархата блузы лицо казалось бледнее, и прекраснее черные, далеко расставленные глаза.
Кирилл Гавриилович наклонился над письменным столом. На бумаге еще не просохли чернила. Своим ровным холодным почерком Елена Дмитриевна просила за что-то простить ее — обычная форма и содержание ее писем. Далее была фраза:
— «Пусть судьба нас сведет».
Сожаление об утрате прошедших лет сделалось мучительным.
— Пусть судьба нас сведет, — тихо повторил Кирилл Гавриилович и сел у письменного стола позади Колымовой. — Вот и свела. Ведь я первый раз у вас.
Девушка молчала; он не повернулся и, обхватив руками голову, говорил как бы сам с собою:
— В молодости я часто бывал у таких милых, чистых девушек. Но не знал и не догадывался, что это почти счастье. Не умел видеть. А теперь, когда молодость ушла, и я… теперь — я все вижу ясно, ненужно ясно.
— Всю жизнь мне недоставало «еще немного», какого-нибудь полсантиметра. Вот-вот дотянулся, но не хватает полсантиметра. Вот поднялся, но на полсантиметра ниже. Так всегда и во всем. Через некоторое время усилием воли, работой я добивался этого «еще немного», но жизнь уж уходила дальше, и опять не хватало полсантиметра. И опять я получал его только через месяц, через год, через десять лет.
— Происходило это от того, что я не верил. Не верил непосредственно, без анализа. Не поверил, что встречу нужного мне человека и поэтому женился почти на первой встречной; на этот раз в ней для меня не хватало… полсантиметра, но я думал, что со временем это наверстается. Но разница между нами все росла, и я должен был разойтись с женой. Теперь она несчастна.
— Если бы около меня была чистая девушка с открытым, непосредственно-чувствующим сердцем! Я был бы велик. Мы трудились бы вместе и были бы сильны друг другом. Вы не знаете какое счастье быть молодым и как мучительно оглядываться и видеть свои ошибки. Забудьте, Лена, то, что я говорил вам в последний раз. Простите меня.
С трудом произносил он эти слова, как бы добывая их из глубины своего холодного сердца, но, сказав их, почувствовал себя спокойным. Он слышал, как сзади пошевелилась девушка и вдруг почувствовал ее близко от себя; ему отчетливо показалось, что она, наклонившись, поцеловала его волосы.
— Господи, — прошептал он. — Лена.
Протянул наугад руки и тотчас встретил ее пальцы.
Она глядела на него сверху вниз и чуть-чуть покраснела.
— Мне ничего не надо от вас, — проговорил Кирилл Гавриилович. — Я ни о чем не прошу. Простите, Елена Дмитриевна. Забудьте.
— Да, — сказала она непонятно.
Он смотрел на девушку; жалость и любовь охватили его.
— Я вам дам возможность работать в другом месте, в новой стране. Хотите?
— Да. Только скорее.
— Это будет скоро, к весне — я не имею права говорить яснее. Вы можете свободно работать и окружить себя нужными людьми. Устройте университет для девушек, приюты для калек.
— Хорошо, — ответила Елена Дмитриевна, подняла на него свои далеко расставленные глаза и благодарно улыбнулась.
Он наклонился и поцеловал ее нескладную большую руку.
— Я тоже еду. Поедете со мной?
Она кивнула головой.
— Только скорее, — повторила она.
Яшевский облокотился о стол, на котором в беспорядке были разбросаны письма, нечаянно схватил глазом подпись «Субботин» и думал о том, что случилось. Как только он перестал желать девушку, она тотчас просто и доверчиво пошла к нему. То, что казалось неисполнимым, как чудо, произошло потому, что он сам сделался другим. Он понимал также, что малейший неверный шаг, неосторожное слово, и — все исчезнет. Рядом с ним стоял как бы не реальный человек, а воплощение того лучшего, что было в нем: стоит ему опуститься, я она уйдет.
— Лена… Девушка милая… — сказал он.
— Вы не должны смотреть на меня так, как на всех, — промолвила она.
Он не понял.
— Нет, нет…
— Я другая. Я почти не живу, — пояснила она, и ее прекрасное лицо застенчиво покраснело.
— Я должна в больницу, к Слязкину, — сказала она неожиданно.
— Вы бываете у него?
— Для него хорошо то, что с ним случилось.
Яшевский удивился до чего свободно она разбирается в чужой душе и как точно выражает свои наблюдения.
Они вместе вышли. На улице у нее был строгий отчужденный вид.
Они говорили о скорой поездке в далекую новую страну; обоим непрактичным, не разбирающимся в жизни, казалось доступным и легким все, что в действительности было туманно и фантастично; трудно же было только то, что перед глазами. Они расстались, улыбнувшись друг другу.
Великий человек вошел в книжный магазин и попросил учебник болгарского языка; его не оказалось, обещали выписать. Он купил множество газет и, придя домой, прочел все, что относится к Болгарии. Но в газетах были коротенькие, незначительные телеграммы и заметки, которые совершенно не указывали на то, что в этой стране готовится такой важный переворот. Смутное беспокойство овладело философом. Ему показалось, что у него отнимают министерство, а с ним рушатся и все планы на будущее в новой стране…
Он написал Веселовской короткое прощальное письмо. Сознание того, что он причинил другому боль немного успокоило его. Высокие мысли о церкви и человечестве посетили его.
XXIII
Щетинин подошел к своему дому. Были сумерки, но все же он рассмотрел над воротами большой черный флаг. Это ему не понравилось. Дом, в котором жил Александр Александрович, был старинный, богатый, немного мрачный с виду. Офицер прошел по двору, стараясь не смотреть на черный флаг, который неподвижно и даже угрожающе поднимался в небе. По его мнению этот флаг — боевой флаг новой болгарской династии — подняли несколько преждевременно. Если враги заметят, то воспользуются этой оплошностью. Поэтому офицер сказал управляющему, которого встретил во дворе:
— Зачем подняли флаг? Я не приказывал.
Управляющий вежливо поклонился и, не поняв, переспросил:
— Чего-с, виноват?
Щетинин прошел, не ответив. В доме, видимо, знали про перемены, происходившие в Болгарии, потому что прислуга держала себя особенно почтительно и подобострастно… В столовой, где висел большой портрет его отца, умершего на маневрах, было накрыто к обеду. Около салфетки лежал небольшой узенький конверт. Щетинин узнал почерк Семиреченской. Он подошел к окну и прочел несколько строк, набросанных крупным размашистым почерком, каким пишут гении.
«Милый, милый. Сейчас вернулась домой устала адски думаю о тебе. Я счастлива. Н.
P. S. Завтра в одиннадцать, да?»
Офицер удивился, что и она уже узнала про Болгарию и самодовольно улыбнулся. Потом подумал: верно, в театре рассказали. Все же, поздравление казалось несколько преждевременным и неосторожным.
Горничная в белом переднике с белой крахмальной наколкой на волосах внесла чашку супа. Офицер недолюбливал ее, покосился и сухо произнес:
— Не буду обедать. Я прилягу.
Горничная начала убирать и загремела тарелками. Щетинин, намеренно раздражая себя, надменно заметил:
— Не стучите. Уходите.
Он прошел в спальню, снял мундир, прилег на диван и тотчас же заснул.
Вдруг что-то случилось, и во сне ему сделалось страшно за себя. От мысли, что необходимо проснуться и принять то, что произошло, становилось еще страшнее. Поэтому он старался оттянуть пробуждение и продолжал спать. Два голоса, мирно обсуждая что-то, говорили в его голове. Говорили они несомненно по-русски — это было слышно по течению фраз — и громко, не стесняясь тем, что могут его разбудить — что было невежливо, — но в то же время невозможно было разобрать ни одного слова. И все-таки Щетинин во сне понял, что беседа идет о нем, Александре Александровиче, который-де сошел с ума и которого надо отправить в сумасшедший дом. Вылечится ли он там — неизвестно, но во всяком случае его теперешняя жизнь окончилась и начнется совершенно другая на долгий ряд лет… Надо проститься со службой, мундиром, каретой, Надеждой Михайловной, лошадьми, и со всеми привычками, которые, казалось, вросли в него… Голоса, говорившие на непонятном русском языке, не издевались над ним и не жалели, а просто и деловито обсуждали случившееся. По-видимому, это были посторонние и даже незнакомые люди, иначе, хотя бы из вежливости, притворились бы огорченными. «Вероятно врачи», — догадался Щетинин и сказал им как можно более хладнокровно: