Томление духа — страница 33 из 42

Мирно и светло было в комнате. Весеннее солнце глядело в окна; стекла были тусклые, запылённые, постаревшие за зиму… В глубокой сосредоточенности глядел Нил на мертвого брата. В эти мгновения он знал, что напрасно убил его — смерть Сергея не принесет ему пользы — и поэтому не чувствовал никакой вины. Сергей уже не был его братом, а только частицей духа, внешне угасшего и успокоившегося. Это он, Нил, помог ему подняться и достигнуть высоты, где жизнь становится лишней и ненужной, как зимняя одежда весною. Не было горя: одна большая ровная печаль связывала его со всей вселенной.

Но скоро Нил забыл эти мысли. Обычный поверхностный страх перед смертью, разделяемый всеми, заразил его, потянул в другую сторону и не дал пойти по тому пути, на который его толкал, подставляя грудь, бедный Сергей. Поэтому много ложного, мелкого и трусливого совершил еще Нил Субботин, а то, что им было сделано раньше, потускнело и забылось, как листы невнимательно прочитанной книги.

Только непонятая смерть страшна.

Он принялся искать письмо или записку, оставленную самоубийцей. Теперь, когда он забыл свои первые чистые мысли и внутренне отошел от убитого, перестав его понимать, сделалось страшно тех слов, который Сергей мог ему написать. Вероятно, это слова прощания, может быть, упреки. Каковы бы ни были эти строки, их нельзя будет забыть, они навеки врежутся в душу… Нил искал, тайно желая не найти и волнуясь горькой обидой при мысли, что письма нет.

Но Сергей пощадил брата и ничего не написал ему. И этого не понял Нил, и мелкий тупой упрек направил он его памяти.

Мертвец был один, совершенно один во всей вселенной, в безднах всех вселенных… Его высокий лоб был холоден и светел, черный рот обожжен ядом, и мертвые зрачки из-под полуприкрытых ресниц бесстрастно следили за тем, как рядом скупо и неосмысленно плакал живой человек.

XXVII

Нилу помогали в хлопотах друзья и дальние родственники, которые появляются каждый раз, когда в семье кто-нибудь умирает, и затем исчезают, прячась в часовые магазины, фотографии и в маленькие квартирки из трех комнат — до новых похорон… По распоряжению властей тело было отправлено в больницу для вскрытия.

Прошел длинный дикий день, нарушивший все привычки, наполненный суетой, горем, мелочами и обрывками недодуманных величавых мыслей. В середине его, вверху стояло сверкавшее золотом солнце, на которое не глядел, но которое непрерывно чувствовалось. Надолго запомнился этот голубой дикий день с солнцем во лбу и тяжким трупом в ногах.

Ночь наступала, медленно преодолевая синий сумрак, озером разлившийся по земле. Сон явился сразу, как безбольный оглушающий удар.

Наступил второй день. Опять вверху топленным золотом горело солнце, шла по снегу незрелая синяя весна. Бесшумным громом дрогнул голубой воздух. Приближалась Безумная Дева Жизни. Она приходила с веселым лицом, ничего не скрывала и говорила: «А к лету я забеременею. Осенью же умру, старая и сморщенная. Но наслаждайтесь мною. Вот я!»

Дева Жизни! Дева Жизни! Твой танец широк и волен, а гроб узок и тесен. Твой смех пленителен и ясен, а слезы скупы и холодны. Из твоих обещаний, обильных, как листья на деревьях, не сбудется и ничтожнейшая доля, а твои апрельские слова валятся, подточенный собственной ложью, в грязь и холодную землю вместе с отцветшими мертвыми листьями — о, Безумная Дева Жизни!

Желтый гроб стоял на полу холодной мертвецкой. На мраморном столе виднелись следы плохо смытой крови. Луч солнца глядел сквозь низкое окно.

— Откройте гроб, — попросил Нил служителя.

Тот равнодушно-печальным движением приподнял крышку. Ужас дохнул на Нила. Он ожидал увидеть спокойное молчаливое лицо, смотрящее мертвыми веками, а вместо этого, повернувшись на бок, лежала маленькая белая голова с искаженным в страдании лицом. Казалось, что маленький худой человечек, забравшийся в гроб весь вечер и всю ночь корчился в муках. Поперек высокого лба, прячась в мертвых волосах шел розовато-лиловый шрам: здесь распилили черепную крышку.

— Это не Сергей, — в ужасе подумал Нил и тотчас узнал его виски и изгиб щеки. Тело было одето в длинную сорочку из небеленого полотна и так скрючилось, как будто покойнику холодно.

— Зачем его положили набок? — спросил с упреком Нил.

Служитель смотрел куда-то в угол, точно чувствуя себя виноватым. Он опустил крышку. Сергей навеки, навеки остался в тесном гробу, коченеющий от холода, с искаженным жалостливым лицом и немой мольбой к людям.

Непреодолимая брезгливость присосалась к прежним горестным ощущениям Нила и отравила печаль. Он уж был не в силах забыть скрюченного худенького человечка, боком лежащего в желтом гробу. Сергей умолял его о чем-то, а он отвернулся, пошел к шумному городу, к людям, и уж никто не явится на помощь. Для Сергея все, все кончено! Его вытолкнули, прогнали. Он никого не разжалобит.

Оглушенный укорами и новым чувством виновности шел Нил по незнакомым улицам. Человек остановил его и молча подал руку. Лицо человека показалось ему знакомым. По тому, как тот пожал его руку и как взглянул, Нил понял, что он знает о Сергее. Они пошли рядом, не глядя друг на друга. Так прошли всю длинную улицу, обсыхающую под весенним солнцем.

— Простите, — сказал Нил. — Я не могу припомнить кто вы.

Человек не удивился, иронически усмехнувшись.

— Липшиц, — ответил он. — Марк Липшиц.

Нил изумленно посмотрел на него. Лицо Липшица изменилось: голодные складки по обе стороны характерного носа исчезли, губы сделались ярче и плотояднее, лицо и фигура пополнели.

— Вы стали другим, — сказал Нил, забыв, что когда-то обещал говорить ему «ты».

— Изменился? — Липшиц опять усмехнулся, но злее и откровеннее. — Видите ли, я служил в манекенах, — проговорил он, жестко и бесповоротно забывая Сергея.

Нил не понял.

— На мне учились варить супы, — брезгливо объяснил Липшиц. — Супы, компоты, печения. Я служил очень исправно. Конечно этот прохвост знал куда меня посылает.

— Кто?

— Слязкин, приват-доцент университета. Вы его знаете. Его жена — они живут врозь — открыла кулинарные курсы. Ерунда для полукухарок и бонн. Куда девать все то, что эти идиотки жарят и варят? Мне дешево сдавали комнату с пансионом, и я обязан был съедать их стряпню. Кормили до отвалу: надо же на ком-нибудь пробовать все эти дурацкие блюда. Манекен при женских кулинарных курсах!

Нил невольно улыбнулся. Всегда равнодушные глаза Липшица засверкали гневом.

— Понимаете? Он нарочно определил меня туда. Однажды мы с ним проболтали всю ночь — главным образом о еврействе. Помню, что, прощаясь, он без причины захохотал. Я тогда не понял, что это означало, а теперь вижу.

— Вы что-то путаете, — заметил Нил заинтересовываясь.

— Ничуть. Это месть.

— Месть? За что?

— За то, что я пытался разрушить его веру в идею, от которой он сам ушел. Ему надо было меня унизить, превратить в комичного полу-прихлебателя; этим он унижал враждебную ему мысль. Я говорил о дальнейшем развитии нового еврейства. Но ему оно не нужно: он дорожит только старым. Ему крайне важны все обряды, все атрибуты и все старые ошибки. Тогда он спокоен, потому что точно знает и видит, против чего согрешил. Ему нужно сознание греха так, как нам с вами воздух. Только через грех и притом точно отмеренный он может сознавать свою личность. Человек, который органически не способен иметь свободную совесть; который чувствует себя легко, только когда взвалит себе на плечи крест и непременно краденный…

— Что? Что? — в изумлении зашептал Нил и схватил Липшица за руку — Как вы сказали? Крест?

— Верно, брат говорил? Похоже на него. Вдумайтесь хорошенько и вы увидите, что Сергею очень идет смерть. Я не шучу, избави Бог. Вот Слязкину не идет, а ему идет.

— А мне?

— Слязкин будет жить вечность, даром, что под лошадь бросается, — ответил Липшиц, оставляя вопрос Нила без ответа. — Не умрет. Для него жизнь — это широкая возможность ощущать себя падшим вечно судиться с какой-то идеей, непрерывно беспокоить Бога…

— Да, но все-же ощущать себя.

— В том-то и дело! В этом вся суть! — вскричал Липшиц. — Так или иначе, но он примазался к Богу. Нет-нет, а, глядишь, старый Бог и спросит: «Где же мой шут Слязкин? Разыщите-ка его!» — «Я здесь, Иегова, — закричит приват-доцент Слязкин. — Я здесь, Адонай, Бог Авраама, Исаака и Якова!» И при этом перекрестится трехперстным крестом. Обязательно трехперстным — по всем каноническим правилам. И грозный Бог Израиля, мстящий до седьмого колена, расхохочется… Но он жив, этот шут гороховый, он ощущает себя, он как цыган на базаре торгуется из-за бессмертия — в которое не верит, и глядишь: что-нибудь выторгует! Непременно выторгует!

Липшиц злобно расхохотался и некоторое время шел молча.

— Ну-с, вот являюсь я, который, так сказать, знает его из дому из той же семьи. Я пытаюсь ему доказать, что Иегова даже не смотрит в его сторону, и напрасно приват-доцент Слязкин так себя беспокоит. «Ты не украл», — говорит судья. «Нет, я украл, я страшный преступник», — отвечает обвиняемый и бьет себя кулаками в грудь. Никогда не старайтесь доказывать людям, что они не преступники: во-первых, вам не поверят, а во-вторых, вас побьют. Он и побил меня! Согласитесь, что это очень ловко: сделать меня кулинарным манекеном — за умеренное вознаграждение.

— Возможно, что он искренно хотел вам помочь. Ведь вы нуждались…

— Да, да! И это тоже! Вся штука в том, что он во всем искренен. И так, и сяк, и еще этак. Помочь такому голодранцу, как я и, помогая, на него плюнуть — это по Слязкински! Из этого поступка тоже извлечь свою выгоду. Такие «слязкия» души и грешат и молятся на все стороны, на всякий случай: авось что-нибудь да очистится? Точь-в-точь, как богомольная старушка крестится на все иконы: и на ту, и на эту…

— Мне кажется, вы одно забываете: этот человек страдает.

Марк Липшиц кисло засмеялся.

— Видите ли, что касается страданий, то я в них ничего не понимаю. И не должен понимать, — добавил с подчеркнутой загадочностью.