— Ты хотел… — произнес рот с мелкими, редко посаженными зубами.
Прошли минуты. За стеной медленно и деловито стучали.
— … показаться… — опять прозвучало в комнате.
Темные, совершенно холодные глаза как будто не знали о чем говорили губы: они только глядели длинно, не умирая, не изменяясь.
— … перед нею… — произнес рот.
Нил и Колымова складывали слова, мысленно связывая их и вдумываясь в смысл. Словно издалека получалась загадочная телеграмма.
Наступила такая длинная пауза, что показалось, будто больная забыла о чем говорит; но, когда Нил окончательно уверился в этом, знакомая складка тронула широкий рот, и неживой голос отчетливо произнес:
— …лучше
Никто из троих не шелохнулся; немые страшно-живые глаза продолжали глядеть на них. За стеной продолжали что-то прибивать.
Медленно избывало однообразное время; оно было наполнено чем-то мощным, горестным и важным. На минуту Женя закрыла глаза, и в комнате словно потухло что-то; пусть уж лучше глядят эти большие, немые, темные глаза! И опять глаза стали глядеть, Женя начала говорит:
— Ты… любишь… ее.
Когда окончила, казалось, что она говорила очень долго, рассказала все: свою жизнь и страдания и добровольную скорую смерть.
Нил нежно взял ее руку, похудевшую в несколько часов.
Опять сказала больная, но уже шепотом:
— Полковник… написал мне… но я не… не… — она не могла докончить и глазами, и всем измученным лицом выразила отрицание.
Нил не смотрел на Колымову, но все время чувствовал — она рядом с ним. Неподвижный длинный взгляд умирающей как бы связывал их вместе. Никогда он не был ближе к Колымовой, чем в эти минуты.
Они не знали, что прошли уже часы. Неожиданно к комнату вошел пожилой высокий человек с цыганским рябым лицом и растрепанными курчавыми волосами; человек был плохо и грязно одет. Впоследствии Нил узнал, что полиция, наведя справки на квартире Жени, известила о случившемся ее отца. Человек с голодным цыганским лицом не посмотрел на дочь и неподвижно уставился в окно, терпеливо и упрямо ожидая смерти Жени.
Больная медленно перевела свой могильный взгляд на вошедшего.
— Па-па, — произнес слабеющий рот.
Человек глядел в окно.
Тогда Женя начала умирать. Тихо угасали огромные глаза, невидимая пленка накрывала их. Вошел доктор — не Верстов, а другой, незнакомый, — повозился с шприцем и стал в головах, скрестив руки. Никто не разговаривал.
Совершенно незаметно умерла проститутка. Ее мутный взгляд уж ничего не видел; она смотрела внутрь себя. Доктор указательным пальцем надвинул веки и придержал, словно в электрический звонок позвонил. Потом он натянул одеяло, и оно сразу сделалось неживым. Колымова поцеловала Женю в мертвый лоб, опустилась на колени и начала молиться. Тогда неожиданно начал говорить рябой человек с цыганским лицом.
Никто не понял того, что он говорил, так как, забывшись, рябой человек произнес свою негодующую, горькую и умную речь на совершенно чужом языке, вероятно, на цыганском. И все же все поняли — даже незнакомый доктор. Он говорил только об одном: люди пользовались его дочерью, пока не убили… пользовались пока не убили… Из всего пережитого Нил ярче всего запомнил безумную речь цыгана над трупом дочери-проститутки.
Колымова вышла раньше него. Нил нагнал ее на улице. Он увидел ее издали в светлом платье и почувствовал, что она ждет. Нил подошел, и она со странной, слабой улыбкой повернулась к нему. Субботин вспомнил свой сон: она в светлом платье, обернувшись, улыбается ему…
Он вздрогнул, озаренный предчувствием счастья.
— Нам нужно поговорить, — сказал Субботин.
Колымова ответила:
— Да.
Он взглянул; она была так близко — бледная, измученная, возбуждающая беспокойную жалость. Руки были прижаты к телу, и локти углом выступали назад.
— Не теперь, — помолчав произнесла девушка.
— Когда? — спросил Субботин.
Она протянула руку, он ощутил ее неумелое пожатие.
— Завтра, — сказала Колымова и стояла перед ним с поднятой головой и опущенными глазами. Края бледных век были оторочены черными печальными ресницами.
Неожиданно она опять усмехнулась своей болезненной улыбкой, точно жалела себя. На ее высокой шее трепеща забилась жилка; в этом было что-то старческое.
Они расстались.
Субботин увидел, что солнце низко, день прошел, и веет вечерним холодом ранней весны.
XXIX
Наступило ясное утро — хоронили Сергея. Думалось: как произошло, что окончилась жизнь, и маленький гроб, колыхаясь мертвыми толчками, плывет над головами небольшой кучки людей? Как шла нить событий? Как рождалось одно из другого? В тумане прошедшего был виден неясный, неживой призрак Сергея; беззаботно и доверчиво шел он у обрыва жизни. Неизъяснимой трогательностью были полны его слова, движения и поступки — так казалось, теперь, когда уж можно было оглянуться. В воспоминаниях о прошлом хотелось найти какой-либо смысл, какую-нибудь ошибку, чтобы пожалеть или обвинить. Впереди же ничего не было, кроме ровного, ничем не нарушаемого молчания, в котором отсутствовала всякая страсть и мысль.
Покойник уплыл далеко, далеко… Уже острое чувство оглушающей несправедливости заменилось сознанием, что произошло нечто сурово-необходимое. Нельзя было поверить, что в желтом гробу, скрючившись, в холщовой сорочке, лежит на боку маленький мертвый человечек с жалостливым лицом и безмолвно кричит живым. Никого не было и вокруг; покойник ушел, всех покинул, не слышал и не видел ничего.
Медленно шла церковная служба — скорбная, не дававшая ни луча надежды, с тесными каменными словами. Незнакомые люди, облачившись в церковный одежды, кланялись гробу Сергея, кланялись его коротко прожитой жизни и мученической смерти.
Тесной серой кучкой понесли студенты гроб. Подтаявший снег был истоптан, сделался грязно-желтым от глинистой земли. Холодная, как бы слишком глубокая яма, обрезанная прямоугольником, с глыбами мерзлой земли по краям, представлялась последней суровой справедливостью. В весеннем воздухе проплыли тесные слова молитв, но теперь они звучали иначе. Словно вошло в них что-то: воздушная печаль пронизала их.
Начали засыпать могилу. Нил увидел Колымову. Она подняла голову, вытянув шею, как птичка и, раскрыв рот, горько, некрасиво плакала. Ее лицо было красно. Субботин не думал, что она может быть такой некрасивой. Слезы попадали ей в рот: выходило, что ее очень — очень обидели.
Водрузили простой некрашеный крест; Нил карандашом надписал на нем число и год смерти брата. Уже расходились. Студенты молча жали Субботину руку.
Уже Сергей похоронен, и покорная печаль овладела душой. Сделалось мирно в светлом, прозрачном воздухе. Под рыхлым снегом шли во все стороны немые поголубевшие поля. Среди них непробудно дремали люди, и Сергей был с ними; ему хорошо. Мир его памяти.
Вдали среди ослепительно блестевшего снега, черных деревьев и синих теней шла Колымова. Он нагонял ее, она не оглядывалась.
Нил сказал ей:
— В ночь перед смертью он стоял под вашим окном. Вы должны знать кто убил его.
Она не ответила.
— Он умер за нас обоих, — проговорил Нил.
Она не ответила.
— За то, чтобы мы были счастливы, — докончил он и невольные слезы залили глаза; она тоже заплакала, но иначе, чем раньше. Дул влажный, милый ветер. Нил продолжал:
— Неправда то, что вчера сказала Женя. Ты хотела от меня подвига. Я сделал это не для того, чтобы быть лучше в твоих глазах. Ты веришь мне?
— Верю, — помолчав ответила она.
— Но я любил только тебя одну.
Они шли, невольно толкая друг друга, так как с обеих сторон дорогу тесно сжали однообразные насыпи могил. Она слушала, опустив черные, широко расставленные глаза; лицо было бледнее обыкновенного, и волосы слегка растрепаны.
Субботин твердо продолжал:
— На его могиле я говорю: только тебя люблю и знаю, что ты меня любишь. Дай мне руку.
— Нет, — невнятно и скорбно ответила она и опустила голову, так что край английской шляпы прикрыл ее глаза; но вдруг остановилась, заволновавшись; лицо покрылось краской, она сделалась по земному злой, раздраженной, мстительной, точно обманутая горничная.
— Почему ты не ждал? Должен был ждать и не смел уйти на улицу в тот же день. Никогда больше не увижу тебя. Почему ты не ждал! Ты все погубил и потерял все.
— Лена! — в изумлении крикнул Субботин.
— Пошел к другой… к этой, чтобы унизить меня и показать, что из двоих ты выбрал ее. Ведь он знал все это, он знал! Ты не смел этого делать, если любил меня.
— Ты любила его, — сказал ей Нил, и у него перехватило дыхание.
— Теперь все равно. Давно ушла от вас обоих. Зачем писали мне и зачем говорили мне о том, чего не хотела слушать? Я умерла, меня нет.
— Неправда… Лена, неправда! — бессмысленно шептал Субботин.
— О чем нам говорить? Не о чем. Уйдите, я никогда вас не увижу. Боже, как все страшно!
Она заломила руки. Он видел, как нервно задергалась высокая белая шея; впоследствии вспомнил это, и ему показалось, что тонкая шея, вытянутая как у птички, уже тогда говорила о смерти.
Субботин тихо обнял девушку, утешая ее и себя.
— Леночка, — говорил он, — видит Бог, не унижал тебя, и не хотел возвысить себя в твоих глазах. Я пошел к ней, потому что не мог иначе, потому что все были против нее.
— Нет, нет, — рыдая отвечала Лена. — Ты добрый.
— Я люблю только тебя, оттого она умерла.
— Не могу, — она вырвала свою руку. — Я должна закрыться, чтобы ты не смотрел на меня. Уйдите…
— Не могу уйти от тебя. Я умру.
— Нет, вы будете жить. Вы чужой. Долго будете жить.
Было что-то глубоко обидное в том, что она обещала ему долгую жизнь. Она овладела собою.
— Я хочу быть одна. Вы не смеете поднять на меня глаз.
Девушка ушла. Слезы и боль душили Субботина. Как не похож был их разговор на то, чего он ждал с тайной уверенностью в душе!.. Еще обаятельнее и желаннее была она, и еще страшнее утрата.