Томление духа — страница 39 из 42

— Святая, — шептала она. — Как дочь… святая…

Отец Механиков случайно увидел это и зарыдал, потрясенный. До того он крепился. Были также офицеры и студенты и швейцар дома, в котором год назад жила девушка.

Отец Механиков отошел в сторону.

— Ангел Божий, — говорил он вполголоса самому себе и услышал, что сзади лает собачонка. Сквозь слезы и горе он рассердился зачем пустили на кладбище собаку и оглянулся. Но убедился, что это не собачонка, а плачет Слязкин. Приват-доцент, приподняв воротник своего слишком широкого пальто, уткнулся в сукно и визжал. Его неокрепшее еще тело дрожало, сотрясаясь от слез. Отец Механиков положил руку на его плечо.

— Вот что, — сказал он, — …Ангел Божий… покинул нас…

Он снял очки, держа их в дрожащей руке.

Слязкин с лицом, искривленным от рыданий, проговорил:

— Вы видели венок, который я возложил на ее гроб? Ровно двадцать белых роз. Я нарочно заказал… Это символ.

— Какой символ? — спросил батюшка, тяжко переводя дыхание.

— Ей как раз исполнилось двадцать три года.

На обратном пути отец Механиков увидел человека, который в мохнатом цилиндре и в широком, выпачканном глиной пальто шел по дороге, бормотал и размахивал руками. Это был Слязкин. Батюшка остановил лошадь и посадить Михаила Иосифовича к себе.

— Но с одним условием, что я непременно плачу половину, — сказал Слязкин. — Актриса Семиреченская тоже была. Положительно люди гораздо добрее, чем думают. Потому что это так.

На главной улице он соскочил, забыв про обещанную половину. Его крахмальный воротничок вследствие хлопот и впечатлений этого утра давно уже превратился в мягкую тряпку.

Великий человек не был на похоронах: даже теперь он боялся встретиться с девушкой. Но на девятый день Кирилл Гавриилович отправился на кладбище.

Опять выдался дождливый хмурый день. С реки несло неприветным холодом. Дождь размыл дорожки на кладбище, и в размякшей глине скользила нога. Кучка людей ждала панихиды и мокла под дождем, прикрываясь зонтиками. Священника долго не могли отыскать; наконец он пришел подбирая рясу — равнодушный, седенький старичок. Все столпились вокруг могилы. Слова были заунывны, как дождь, и не трогали. Вокруг креста гнили венки, но были и свежие цветы. Никто не верил, что девушка лежит под землей.

Короткая молитва окончилась, священник ушел, но пятнадцать человек присутствующих остались. Некоторые видели друг друга в первый раз. Кирилл Гавриилович заметил молодого человека с острым, фанатичным лицом в костюме рабочего. И узнал его: это был революционер-террорист, деятельно разыскиваемый полицией. Далее Яшевский неожиданно увидел высокопоставленного сановника, известного своими реакционными убеждениями и действиями. Полный, с седыми бакенбардами и розовым лицом сановник, приподняв шапочку, словно прикрывая от солнца лысину, опустился перед могилой на колени прямо в грязную глину и крестился. За ним в некотором отдалении, прислонившись к мокрому стволу сосны, стоял сыщик. Ничего подобного Яшевский никогда не видел и то, как революционер и сановник одновременно кланялись могиле девушки, врезалось в его память неизгладимо.

— Я совершенно не знал ее, — подумал великий человек; в первый раз у него шевельнулась мысль, что его большой ум слаб и ничтожен.

Незнакомый студент подошел к Кириллу Гаврииловичу и попросил:

— Скажите нам о ней.

Философ поглядел на него, польщенный; его лицо омылось гримасой. Но он ответил:

— Еще рано.

Террорист, узнав его по голосу, молча протянул руку и медленно ушел, но не к выходу, как все, а вглубь, к сумрачной ограде большого мокрого кладбища.

XXXI

Слязкин выписался из больницы, но был слаб и поправлялся медленно. Едва окрепнув, он начал свои разъезды. Всюду его ждало разочарование. Долгих задушевных бесед, которых так жаждала его одинокая, пористая душа, не было. Сырейский, либеральный чиновник на службе правительства, почти не понимал, о чем Слязкин говорит и, кося глазом, возвращался к рассуждениям о парламентаризме и Англии. Художник Зеленцов, играя своими необыкновенно выхоленными женственными руками, внимательно смотрел своими белыми пустыми глазами, улавливая из разговора только то, что имело отношение к его полотнам и что так или иначе доказывало его талант.

Слязкин обстоятельно рассказывал о том, что с ним произошло, сообщал об иске, на всякий случай уменьшив цифру, некоторые завидовали ему, другие говорили, что он продешевил и советовали увеличить сумму; хотя называемая сумма была ниже требуемой им, приват-доцент начинал волноваться, нервничал и обратный путь совершал в вагоне трамвая.

Всюду люди говорили совсем не о том, о чем, по глубокому убеждению Слязкина, должны были говорить. Снова представлялось, что они прячут что-то про себя и притворяются. Не может быть, чтобы они не ждали пророка, не думали о фундаменте жизни, о бессмертии и о том, что не переставало буравить его мозг день и ночь. Скорбь овладевала им. Выходило, что никому не нужно выздоровление приват-доцента Слязкина; никто не жаждет его слов и, вероятно, не поинтересуется и его записками — когда они будут закончены. Кто поручится, что, если наконец явится пророк, его не побьют камнями?

— Маломеры, обвешивающие своего Бога, — бормотал Михаил Иосифович, горько щуря правый глаз и кривя лицо. — Дворники мыслей, рабы рабов своих.

Ему представлялось, что после его болезни число «маломеров» увеличилось. Они были всюду, выходили из всех дверей, шли сплошной толпой, толкались и громко разговаривали. Он не понимал, что это увеличение было кажущееся: перенесенное потрясение обострило его глаза и отточило чувства. Еще более одиноким ощущал он себя на земле и один на один стоял со своей тяжкой и непонятной мыслью.

После смерти Колымовой он почувствовал приязнь к доброму отцу Механикову, но избегал его, так как священник напоминал ему другого священнослужителя, который; в качестве свидетеля подписал его духовное завещание. А об этом батюшке с яблочком он не любил вспоминать, стараясь вытеснить его из памяти: он мешал ему быть наедине со своей большой думой.

Близилось лето — самое неприятное для Слязкина время. Он не хотел замечать безмерно разросшихся дней и немую загадку надвигающихся белых ночей. Поздно снял он свою шубу, заменив ее непомерно широким пальто. Но со своим мохнатым, старомодным цилиндром он так и не расставался… Пустым и ненужным временем казалось ему лето: все разъезжаются, прячутся дальше, никак нельзя добиться их адреса. Еще труднее узнать: где же наконец они собираются и где говорят о секрете жизни? Самому тоже надо куда-то уехать, отыскать на этой огромной планете какое-то свое местечко… Скорее бы осень!..

Кругом говорили о летних планах; знакомые спрашивали приват-доцента:

— А вы куда собираетесь?

— Само собой — в Палестину. Я давно дал себе честное слово быть в Палестине, — отвечал он. — Пожалуйста, плюньте на меня, если я не сдержу этого слова.

Еще одно воскресенье разъезжал он по городу. Но напрасно поднимался по лестницам и звонил к знакомым: почти все покинули город. Тут Михаил Иосифович увидел, что солнце давным-давно растопило снег, давно уже появились листья на деревьях, сделалось жарко, шумно, пыльно, и над землей нависло ясное голубое небо.

— Видно, ехать, — с тоской сказал себе приват-доцент.

Ему хотелось остаться где-нибудь поблизости, но он так горячо и искренно рассказывал всем о Палестине, что нельзя было не ехать. Слязкин представил, себе, что его ждут отели, вагоны, пересадки, вереницы пустых чужих лиц, а главное, расходы и рассердился на себя.

— Тянут его за язык, извините меня! — сказал он себе с деликатным укором, потому что в глаза никогда не кричал на людей, которых знал.

Он еще подождал, но лето не проходило, и приват-доцент взял заграничный паспорт. Если бы кому-нибудь, кроме таможенного чиновника, удалось заглянуть в его рыжий облезлый чемодан, то он, без сомнения, подивился его содержимому, а особенно тому, в каком порядке были уложены вещи: рядом со старым еврейским молитвенником лежало евангелие на древнеславянском языке с золотым обрезом и в новеньком переплете; тут же зубная щетка и мыло, портрет Колымовой в дешевой рамке, чековая книжка и деловые бумаги, карта Палестины, Ренан на французском, несколько писем Кирилла Гаврииловича, бритва, путеводитель по Швейцарии и «талес» покойного отца, пахнувший райским яблоком так сильно, что рядом лежащие носки, ночные сорочки и другое необходимое белье пропиталось этим нежным запахом востока. Но в этом кажущемся беспорядке, если вдуматься, был особый порядок, чего, конечно, не понял таможенный чиновник!..

Раз решившись поехать в Палестину и потратившись, Михаил Иосифович внутренне использовал новое положение вещей и искренно начал чувствовать себя довольным; он говорил о Палестине с такой убедительностью и энтузиазмом, что многих заразил своей верой…

Не доезжая границы, Слязкин решил провести субботний день в городе, где родился и где протекло его серое незавидное детство. Там жили его родственники: брат портной, старшая сестра с кучей детей, двоюродные братья… Он остановился у брата. Субботний стол был сервирован с убогой чистотой, которая тронула Слязкина до слез. Знаменитого брата из столицы усадили на почетное место, собрались все родственники, человек двадцать, и слушали его. Мирно горели субботние свечи в старых серебряных подсвечниках, которые были старше самого старшего за столом. Рыба была такого же вкуса, как двадцать, тридцать и сорок лет тому назад. Казалось, не было этих длинных страшных грешных сорока лет, время потекло назад, на землю сошла святая суббота, и сейчас в двери войдет отец.

— Как жаль, что с нами нет Яшевского, — проговорил Михаил Иосифовичу и его голубые глаза блеснули волнением. — Он сказал бы нам.

— Что сказал? — спросила сестра. — Возьми еще кусок.

Сердце Слязкина заныло меланхолической болью, он оглянул длинный стол с родственниками и ответил.

— Что сказал? А! Он сказал бы нам о святой субботе, которая сжимает клещами сердце как… как предчувствие духа Божьего. Он сказал бы нам об этой скромной белоснежной скатерти, которая есть символ Его чистых одежд… Друзья мои, — продолжал Слязкин и судорога перехватила его горло. — Дорогие друзья мои! Мне представляется … ммэ… мне так представляется, что мы сидим на брачном пиру… Und da ist die Braut, um die wir tanzen… Я как будто праздную с вами… праздник Пасхи, первый праздник свободы… свободы… и Бог вокруг нас бродит на цыпочках.