Томление духа — страница 40 из 42

Он умилился, заплакав в ожидании тех слез которые вызовет его речь. Но все были спокойны и никто не плакал.

Сестра, помолчав из деликатности, сказала:

— Почему же ты не берешь еще? Кто этот господин Яв… Яш… как?

Слязкин искал по всем карманам носовой платок, попутно выгружая из них всякую дрянь, и не найдя, высморкался в белоснежную субботнюю салфетку, чему, впрочем, никто не удивился.

На другой день задолго до того, как показались звезды, он уехал. Его проводила на вокзал одна только двоюродная сестра; он едва смотрел на нее, почему-то решив, что она нечестная. Подоспел поезд: Слязкин подставил ей свою бритую щеку, вскочил в вагон и не показывался в окне, пока не услышал свистка.

Рядом с ним сидел студент; Михаил Иосифович сказал ему:

— Я еду в Палестину, потому что только там возможно возрождение из мертвых. Вчера я провел чудеснейший вечер в моей жизни. Я буквально ожил. Это было как бы подготовкой к моей Палестине, и Бог бродил вокруг на цыпочках.

Через пять минут он говорил:

— Что может быть ужаснее родственников? Меня чуть не обобрали. После моей смерти вы получите все, пожалуйста; но сейчас позвольте мне видеть свет и людей. Я думал навестить моего покойного отца… на нашем чудесном кладбище… и посмотреть те улицы, где когда-то в детстве мне был дан предостерегающий знак… Какой знак! А! Но я принужден был бежать без оглядки… ohne mich umzuschauen! Скажите, пожалуйста, кто выдумал родственников? — спросил он, недоуменно разведя руками и стукнув ногами.

— Я думаю, Дарвин, — ответил студент, посмеиваясь и удивляясь странному пассажиру.

Слязкин крякнул от удовольствия.

— А! — воскликнул он. — Превосходно. Было бы чудесно, если бы мы могли вдвоем провести лето. Положительно, ваше лицо кажется мне знакомым. Не встречались ли мы в Самаре?

Студент через две станции вышел. Слязкин простился с ним, как с лучшим другом.

— Я вам непременно напишу обо всем, — кричал он вслед студенту.

Переехав границу, Михаил Иосифович почувствовал себя затерянным в огромной чуждой толпе «маломеров». Все так уверенно, так откровенно, так беззастенчиво-обнаженно делали свой маленькие, будничные дела — продавали, покупали, носили, ездили, шумели, — что начинало казаться будто и впрямь нет ничего более важного, чем эта нелепая суета. Все, к чему бы ни прикасался Слязкин, куда бы ни пошел, имело свои строго выработанные формы, и за это надо было заплатить столько-то и столько. Так казалось Слязкину, потому что он поневоле сталкивался с наружным средним слоем общества, не имея возможности добраться до вершин, которые почти недоступны чужеземцу.

В Вене, в номере гостиницы он до вечера пролежал в обмороке, — а, может быть, спал — он не знал этого. Очнулся, когда уже было темно, и где-то внизу невероятно гремели тарелками. Весь вечер он просидел на берегу Дуная. Мучительная тоска раздирала его. Все вокруг было непонятно и чуждо: чужая речь, чужие звезды, чужая скамья. Только ночной воздух был нежен… Никогда, в самые долгие зимние вечера на родине, когда обдумывал куда пойти, никогда не был он так безвыходно одинок. Если придет пророк, то и он не найдет его здесь, в чужом городе, на берегу мутного Дуная.

Приват-доцент вернулся в гостиницу поздно; швейцар поклонился. Подняв черную трость с серебряным набалдашником, Слязкин сказал ему по-немецки:

— Когда появится пророк, вы здесь первые побьете его камнями.

Швейцар еще раз поклонился.

На утро Слязкин поехал к профессору К., известному юристу, чтобы посоветоваться относительно своего иска к Щетинину. Крупный, чистоплотный, сдержанный профессор не удивился визитеру. Гость долго сидел и рассказывал о России, кстати осведомившись знает ли профессор Яшевского? Когда профессор сообщил, что не знает, гость сказал:

— Если появится пророк, вы здесь первые побьете его камнями.

На это профессор, сдержанно улыбнувшись, умным, розовым лицом ответил:

— Это не случится потому, что даже пророк охраняется нашими законами…

— Удивительно! — восхитился приват-доцент. — Вы положительно устанавливаете совершенно новую точку зрения, — и встал.

— Это стоит двадцать крон, — спокойно заметил знаменитый юрист.

Слязкин крякнул и заплатил; час спустя он сидел в кабинете профессора по внутренним болезням. Знаменитый врач выстукивал худое, изможденное тельце Михаила Иосифовича; тот дрожал, несмотря на жару, и говорил:

— Извините меня великодушно, но ваш знаменитый юрист, профессор К., попросту дурак. Извините меня! Он хочет пророка оградить своими законами.

Врач отвечал:

— Вдохните… Глубже… Так… Еще раз…

Через неделю приват-доцент Слязкин официально считался женихом; невеста была очень юркая и очень опытная девица с красивыми воровскими глазами. Моложавая мать казалась ее старшей сестрой; у нее тоже были воровские глаза, и при разговоре с посторонними она опускала их, глядя на пол.

Слязкин писал Кириллу Гаврииловичу, на Волгу, восторженные письма:

«Предчувствие меня не обманывало: положительно для меня занялась заря новой жизни. Вы скоро узнаете тайну, которая буквально ошеломит вас. Судьба моя определилась навеки. Между прочим, и здесь, и в глухой провинции я говорил о вас, с той любовью, которую вы неизменно заслуживаете, и всюду ваше имя вызывало живой интерес. Я бесконечно радуюсь этому, как за наше общее дело. Новый пророк первым делом благословит женщин, ибо он войдет через ворота красоты».

Еще через две недели Михаил Иосифович покинул Вену и проездом в Палестину — остановился в Интерлакене.

Здесь он познакомился с католическим епископом. Это был дородный упитанный господин с крупным жирным лицом, без малейших острых углов. Он был похож на большую голую жирную гусеницу ивового древоточца. Беседовали они на французском языке и быстро сошлись. Умный епископ почуял в своем русском друге живую, жадную душу. Казалось странным, но на земле у Слязкина не было более близкого существа, чем этот рыхлый, близорукий человек, фамилию которого он поминутно забывал. Часто бродили они вдвоем, и иностранцы дивились странной паре.

Слязкин рассказывал епископу про Колымову, едва сдерживая слезы волнения.

— Я не расстаюсь с ее портретом ни на одну минуту, — сказал он. — Она всюду со мною, я везу ее в Палестину. Я сейчас вам покажу.

Он живо поднялся к себе в номер и вернулся с портретом.

— Что за удивительное лицо! — начал Слязкин закрыв глаза, словно собирался петь. — Светлый ангел поцелов… ммэ…

Вдруг, к величайшему изумлению епископа, приват-доцент вырвал из его рук карточку и трижды энергично плюнул:

— Тьфу! Тьфу! Тьфу! Это совсем не та. Действительно, в Вене я вставил в эту рамку другую карточку. Представьте себе: эта девушка была моей невестой! Я спасся в последнюю минуту, но эта история стоила мне свыше двухсот крон. Когда явится новый пророк, — а он уже бродит вокруг на цыпочках, — он первым делом проклянет женщин, извините меня, пожалуйста.

Однажды вечером, сидя на террасе отеля и слушая далекую нежную музыку, приват-доцент, чтобы сделать приятное епископу, сказал:

— Я не могу дольше жить в культурном мире среди безбожной интеллигенции. Я мечтаю — я положительно мечтаю уйти от мира и остаток своей жизни провести в монастыре.

Он ясно и умильно поглядел на собеседника.

— Благая мысль, — отозвался епископ, похожий на гусеницу.

— Я не знаю, как это осуществится практически. Кажется, необходимо сделать пожертвование?

— Церковь принимает добровольное жертвование, — качнув головой, согласился епископ.

— Много дать не могу, потому что я человек небогатый. В тиши монастыря я писал бы свои записки. Потому что дольше не могу быть с Яшевским. Разумеется, вы ничего о нем не слышали?

— Благое дело, — подтвердил священник. — Я к вашим услугам в любое время, дорогой друг.

Меланхолически свистела флейта далекого оркестра, изнывали мужской страстью скрипки… Слязкину мерещился мирный покой и то место, где он наконец будет у себя.

— Я все больше и больше думаю об этом, — сказал Слязкин, глядя детскими умными глазами. — В католичестве есть то, чего нет ни в одной религии — буквально! Может быть, осенью я вам дам более положительный ответ.

В том же отеле появился среднего роста пожилой господин с большой лысиной, острой бородкой в золотом пенсне. Он припадал на левую ногу, был похож на стареющего жуира и говорил с польским акцентом. Слязкин присмотрелся и узнал своего старого товарища по гимназии — Пржеховского.

— Извините меня, monsieur, что я обращаюсь к вам незнакомым образом, — сказал ему Михаил Иосифович. — Но я безусловно убежден, что мы с вами на «ты».

Пржеховский шумно и лживо обрадовался другу. «Ты» возобновили. Выпили вина.

— Чем ты занимаешься? — спросил Слязкин. — Но прежде, чем ты ответишь, позволь тебя поцеловать.

Они поцеловались, причем Пржеховский, обнимая друга, почувствовал непонятный для него запах райского яблока. Старый жуир поправляя золотое пенсне, ответил:

— Я бросаю камни.

— Ты бросаешь камни — чудесно! — восторженно согласился Михаил Иосифович, ничего не поняв и предполагая, что это какая-то аллегория.

— Я бросаю камни в реку, — продолжал поляк. — Мне сдан подряд очистить реку от камней. Я вынимаю их в одном месте и бросаю в другое — те же камни.

— Те же камни! А! — крякнул приват-доцент.

— И так я работаю восемнадцать лет. Все камушки чисто-начисто вымыты.

— Удивительно! — восторгался Слязкин. — Я никогда ничего подобного не слышал. Одни и те же камни!

— Не привозить же мне новые. Они то выше, то ниже течения, а реку надо чистить.

— И выгодно? — прищурившись спросил Михаил Иосифович.

— О, очень! — ответил улыбаясь поляк. — Очень — если бы не было на свете женщин. Сейчас я ищу компаньона, чтобы продолжать дело.

— А много нужно? — осведомился, крайне заинтересовываясь, Слязкин.

— Нет. Тысяч десять — двенадцать. Золотое дно.

— Каменное! — поправил ухмыляясь Слязкин и умиленно продолжал: