Томление (Sehnsucht) или смерть в Висбадене — страница 39 из 48

Азарт охватил душу. Пламенеют глаза и рот раскрывается для трубного гласа – вперед, любовничек, смотри, что я тебе еще покажу в поисках моего начала. Полетели дальше, здесь мне уже скучно.

Внизу маленький ребенок плачет под кустом. Он незаконный какой-то. Его выкинули, не убили, пожалели. Его будущее печально и смрадно. Она вызвала молнию с небес, треск смерти, и только обугленный трупик остался под рябиной. Над рябиной образовалась воронка, которая делалась все шире и шире, захватывая пространства, ее втянуло в центр мятущегося времени и вознесло вверх. Движение прекратилось, земля совсем исчезла из вида.

Будто бы опустилась черная штора, поднялась, а уже все иное. Наконец-то. Ристалище веры – Иерусалим. Тяжелые тучи, будто черный дым, застлали горизонт. Нежная девочка впервые услышала бога, играя в камушки, во дворе. Вот и она – будущая матерь сына своего божьего. Пахнет нагретым сухим песком, тугими от палящего солнца камнями и горем.

Но все это не о том и не то. Нет времени, нам дальше. Вперед, девочка моя. Нам нужно туда, где началась наша семейная боль, наша семейная страсть, наша семейная смерть. Мы найдем точку веры, где начался новый единобожный человек. Где началось пророчество. Туда, где бог приник к сердцу человека. А пока только контуры, только контуры. Вновь резкая боль.

Софья очнулась от тихого прикосновения ладони. Нет, кажется, это не ладонь. Это что-то совершенно не знакомое. Это – листва. На дереве. Роса по листу, по щеке, словно слеза или слово печали.

Прозрение приступом. Род заболел пророчеством давно. Родоначальник рода – священник Киевской Руси. Он был из первых христианских священников на Руси. Эти люди еще были близки природе, еще они сохранили уважение к природе, к деревьям, к земле, они могли говорить с птицами и медведями, рыбами и повелевать облаками. Это было языческое наследие, которое они уже могли передать только тайком и лишь детям.

Он не монах, но женщин не имел. И была у него одна особенность – он никогда не ночевал дома, он уходил спать к старой огромной березе. Забирался по ветвям, как по ступеням, в крону, там у него было укромное местечко. Долго-долго стоял на коленях, читал молитвы, а потом недолго спал. Ветви склонялись над ним, укрывая его от холода, ветра, дождя и снега. Казалось, что дерево обнимало своего ребенка или суженого.

Однажды утром священник принес в храм ребенка, девочку. С нее все и началось. Женщины рода заговорили голосом земли.

Промелькнули картинки, в которых нет правды.

Софье стало совсем плохо. Она разрыдалась и упала навзничь. Очень не хочется умирать.

Но она не знает, что делать. Неужели священник? Неужели девочка – дочь дерева… Неужели с тех пор все и началось? Ну и что.

Не открывая глаз, Софья произнесла.

„Я перескочила слишком далеко. Нужно вернуться. Дальше неизведанность. Дальше судьба скрежещет, словно, камень по стеклу, но уступает лишь после нечеловеческих движений. И начинает персонифицироваться, выводится постепенно из ряда общих подражаний. Дальше собаки раздваиваются, стеная от боли, как люди. Трава засыхает под дождем. И ветер становится соленым от пота и усталости. Хлеб после укуса наливается кровью, а губы от поцелуя спекаются, и слезы каплями лавы стекают на мой труп, обглоданный верными псами времени“.

Она кончила говорить, но глаза не открывала.

А вот уже просто глаза и просто взгляд.

„Знаешь, больше нет сил ни на что. Я устала смертельно, и отчаянно не хочется ничего. Ничего“.

Софья поднялась с колен, на которых стояла, упершись лбом в пол, а руки замкнув за голову. В комнате было темно, от тишины пересохло в горле, ажурная рама высвечивала синий лунный крест на стене. Они улеглись на полу, распластавшись, и лишь последняя надежда еще искрила в глазах. Что же делать? Луна втянулась в тучи и пропала, беспросветная мгла замкнула горизонты в единый круг. Тревога ночи лишь редкими сполохами огня напоминала о тайном движении к единой цели.

В ночь ее рождения такие же всполохи огня замкнули в круг все горизонты, и пространство ночи вошло в сердце первой девицы-пророчицы. Чуткая память земли вошла в костный мозг ребенка, который сохранил трепет пустоты, в которой нет пространства и времени – есть лишь знания. Но жизни нет. Есть царство системы ночи.

Софья вскочила. Кинулась к приятелю.

„Я знаю, знаю, зачем я тебя позвала. Я сама не справлюсь. Помоги мне открыть плиту, загораживающую вход в подземелье. Там – мое возвращение к жизни. Там моя смерть, или мой ад“.

Они вышли из комнаты, ведомые новым чувством. Роли поменялись.

Особняк плавал в исподнем лунном свете. Чувства вязли в трухлявой схоластике ночи, деревья жутко качали ветвями, сон скребся изнутри век, хотелось лечь и не вставать до самого рассвета, с его загребущими кровавыми руками от горизонта и до горизонта. Пахло почему-то майской липой, хотя ни одной липы не было во всей округе, да и не могло так пахнуть в октябре. Сыростью и холодом – вот чем пахнет в середине осени. Но зачем-то пахло весенней липой. Под ногами хлюпали трава и листья. Луны было так много, что казалось, даже слюни пропитались странного вкуса эфирным кварцевым веществом – лунным светом, а воздух на вкус стал, будто затхлое козье молоко.

У Софьи было впечатление, что она летит над землей, ее отрывало куда-то вверх, к небу, туда, где она только что побывала. Ее захватила вольная страсть движения, переполнявшая душу, в путешествиях по времени. И уже не хотелось расставаться с ощущением дикой, непереносимой свободы.

„Или ты собираешься за неделю влюбиться в меня. Но ты же не способна на это. Ты – сука. И у тебя каменное сердце“.

„Не способна. Но хочу. Я хочу… хочу… хочу!!! Господи! Но, что же делать? Как превозмочь смертельное томление? Как преодолеть смерть? Я хочу жить! Наконец. Остынь. Ты же любишь говорить о смерти. Я предлагаю тебе пережить вместе со мной мою смерть“.

Тропинка была в виде террасы и шла вдоль склона. Они спустились почти до самой воды, которая качалась черным маревом огромной зыбкой лодки, плывущей, не разбирая дорог. И лунные блики, словно, таинственные пассажиры во внутренних салонах этой лодки, переходили из зала в зал, танцевали, играли и проигрывали, ухаживали и стрелялись – нескончаемая жизнь в недрах черного мятущегося в своем непостоянстве марева.

„Где?“

„Я не знаю. Сейчас найду. Знаю, где-то здесь“.

Еще шаг вниз и в сторону, носок уперся во что-то твердое. Лихорадочно шаркая ногой, Софья разгребла листья – показался кусок белой мраморной плиты.

„Помогай. Я же говорила. Я чувствовала. Я знала, что ты мне поможешь. Что только ты меня спасешь от гибели“.

„А ты знала, что к концу нашего широкомасштабного разврата, которое ты называла – распутством века, у меня заболело сердце. Но это бы все ничего. Знаешь, отчего сердце заболело? От стыда. Мне стыдно стало! За тебя“.

„Милый, иди в задницу! Осталось совсем немного. Помоги мне“.

Яйцеголовый хотел было обидеться, но плюнул, и крякнув, с удвоенной силой взялся за расчистку. Наконец, перед ними возникла огромная плита выше человека. Но на плите нет и намека на ручку или петли. Конечно, есть какой-то секрет. Но какой?

Не выдержала Софья.

„Что мне эта плита? Что она мне даст? Все равно я умру“.

„Подожди. Давай посмотрим. Скажи, а что это за язык, на котором сегодня со мной говорила? Я же ничего не понял. Совсем“.

„Ну так что ж. Это моя меланхолия с тобой говорила. Я сама не знаю, что это за язык. На этом языке говорила каждая женщина моего рода. Я знала этот язык всегда. Ну, скажем, как только поняла, что я – это я. Что стоишь! Что делать будем? Давай ее разобьем. Все, мне не жить“.

Приятель вдруг закаменел.

„Подожди“.

Софья, не обращая внимания, тянула яйцеголового в сторону дома.

„Пойдем. Найдем там какую-нибудь железку“.

„Стой. Сядем. Обсудим. Есть еще одна причина, из-за которой я ушел от тебя. Я тебя боялся. Я не понимал тебя. Не знал, чего от тебя ожидать“.

„Милый, пойми меня, я тебе верю. У меня горькая радость в груди. И пахнет печалью. Но не печаль мое сердце гложет своим страхом. Господи! Ну, как же мне не хочется умирать. Зачем мне умирать? Помоги мне. Не знаю как. Я ведь хорошая. Я не хочу быть нечеловеком, я не хочу говорить на языке пророков, я не хочу быть пророком. Мне страшно. Спаси меня. Сделай так, чтобы я тебя полюбила“.

Яйцеголовый сел, будто оплыл вниз от истошного жара, исходящего от земли. Ему стало нечеловечески страшно. Странное горе посетило его душу. Как же жалко Софью! Но чем ей помочь? Он не знал. Мысли его затрепетали и провалились в преисподнюю страха. Будущее страшило. Ребра распрямились, вырвались из божественного телесного плена и, укрепив руки, превратились в крылья, нос окостенел и слегка вытянулся вниз, ноги вцепились в землю – стремительная ярость исторглась из округлившихся глаз. Орлиное семя.

Он поднимет ее к небу, и бросит вниз, разжав где-то там, за облаками, когти. Затем кинется вниз, сопровождая Софью к земле клекотом и шорохом воздуха. И у самой земли подхватит почти умиротворенное тело, чтобы вознести свою победу к небу, и вновь бросить, и бросать до тех пор, пока дух ее не смирится вовсе, чтобы затем остаться вместе с ней там наверху, навсегда.

Впрочем, все сон и глупость, граничащие с забвением. Любовь моя.

„Что, что ты сказал?“

„Что я сказал? Я сказал, что я тебя ненавижу. По слогам? Не-на-ви-жу. Еще раз? Скажи мне. Почему ты боишься ранней смерти, что для тебя в ней страшного? Ведь ты и все твои предшественницы от рождения были сильнее людей, которые вас окружали. За свои тридцать или двадцать пять лет вы проживали в десять, сто раз больше, чем простые люди. Что страшного в твоей ранней смерти. Не полюбить тебя нужно, а смириться тебе нужно“.