брат, за тобой все время слежу… и знаешь, что в мою голову приходит? — Он оглянулся, посмотрел за дверь, прикрыл ее поплотнее и, пригнув к губам голову Радина, зашептал: — И у нас, в органах, бывают ошибки… Случается, не часто, но… бывают. Я это давно заметил. Ну ты, браток, в такой процент ошибок и попал… но ничего, отсидишь срок, все наладится, опять человеком станешь. А лагерь даже на пользу пойдет. Только ты забудь, — голос его неожиданно окреп, — что я тебе сейчас сказал, забудь, и точка, ровно ничего такого и не было, понятно?
— Будьте спокойны, гражданин начальник, не было и быть не могло, — сказал Радин.
— Умница, — похвалил его «Иван Грозный». — А что там шесть или восемь стариков отдали концы… — он махнул рукой, — какая разница… Зато другие живы и на поверхности снова… Да, — вспомнил он, — ты же еще с конвоем?
— Так точно!
— Сегодня отдам приказ расконвоировать тебя, будешь по территории ходить свободно, а после и вокруг лагеря, к поселку и деревне, как фершал, — он поправился: — как медработник ходить по вызовам будешь. Небось, не сбежишь? — довольный своей шуткой хохотнул Темляков.
— Благодарю вас, гражданин начальник. Этого я даже в мечтах не имел…
— А я имел. Я ведь добрый. Ты не верь вся кой сволочи, что я — зверюга или лагерный хам. Кому верю, тому добро делаю, не боюсь, что наверху узнают. Кто что заслужил, то и должен получать. Правильно я говорю, писатель? — снова похлопав по плечу Радина, спросил «Иван Грозный».
— Конечно.
— А тут и Марья Ивановна за тебя горой, и доктор этот из армянов, что ли, как его…
— Карсанов. Он осетин.
— Да, он хвалит тебя не нахвалится. Вот я тебе в свой день рождения подарок и принес… Помни меня и тогда, когда на свободе будешь.
— Всегда буду помнить, гражданин начальник.
— Я ведь и семью люблю. У меня Маша — вторая, первая жена четыре года как умерла. Под Вологдой дочка, ей десять лет, в деревне у бабки живет. Марья Ивановна ее как свою любит, может, даже поболе меня. Каждое лето с собой на курорт то в Крым, то в Сочи, а то еще куда берет, по два-три месяца с нею в городе или деревне живет, так ее дочка, Анютка, мамой называет. Вот она какая душа, Марья Ивановна, ласковая да добрая. Я ей предлагал — возьмем Анютку сюда, пусть вместе с нами живет, и тебе веселей, и ей лучше будет. Так знаешь, что она сказала, а? — Он снова оглянулся на дверь и зашептал на ухо Радину: — Избави, говорит, бог, сюда… чтобы ребенок на море слез и ужасов насмотрелся… Неужели ты, говорит, не понимаешь, что ты, взрослый, или с ума от всего сойдешь, или ожесточишься сердцем и перестанешь быть человеком. Видал, как? — засмеялся Темляков. — Она, брат, с сердцем, только закалки деловой нет. Добрая, но… баба, — махнул рукой «Иван Грозный». Секунды две он благодушно улыбался, затем насторожился и строго сказал:
— Ты это тоже забудь, и про Марью Ивановну, и про Анютку, и про все… ровно ничего и не было… Понятно?
— Ничего и не было, гражданин начальник. Я даже не пойму, о чем вы говорите, — спокойно ответил Радин.
— Ох и хитер, сукин сын, писатель! Умница, молодец… А теперь работай, а я пойду по территории.
Хорошо быть расконвоированным, идти по территории, куда тебе вздумается, заходить в любое отделение лагеря не как ведомый часовым узник, а как почти свободный медработник. Радин первые дни не мог поверить своему счастью. А спустя неделю «Иван Грозный» приказал включить его в число нескольких работников больницы, коим было разрешено в случае вызова и необходимости выходить за пределы лагеря для оказания медицинской помощи жителям соседних поселков — Березняки, Мурино и рабочей слободки имени Октябрьской Революции.
Наконец и работа по приведению в порядок библиотеки подошла к концу.
— Разрешите доложить, гражданин начальник, — как-то утром сказал он Темлякову.
— Ну, докладай! — обтирая губы салфеткой, разрешил тот.
— Заканчиваю библиотеку. Все сделано, и по тематике, и по алфавиту, и по классификации.
— Чего тебе не терпится? Плохо здесь, что ли? — недовольно перебил его начальник.
Мария Ивановна, перестав есть, тоже смотрела на Радина.
— Никак нет, гражданин начальник. Когда я здесь, для меня это самые светлые минуты за последние годы…
— Так чего рвешься, куда спешишь? Все равно на волю рано, еще годик-полтора тебе причитается, — засмеялся «Иван Грозный».
— Просто неловко как будто, — Радин замялся.
— Ну, ну… — подбодрил его хозяин.
— Ну, вроде обманываю вас, пытаюсь затянуть работу…
— Ух, какой честный и дурак! — обрезал Темляков. — Ты думаешь, я не вижу, что дело к концу идет, а?
Радин молчал, Мария Ивановна улыбнулась.
— Вижу… А я вот хочу, чтобы ты еще в чистоте да тепле побыл, кофе да чай попил, понятно тебе? Ты хоть и заключенный, а человек честный, и мне это нравится, с тобой когда и поговорить охота, потому что ты образованный, лейтенантом был, книги писал… Чего это я тебя в барак обратно; пущу?
— Вы, может быть, больше хотите медициной заняться? — пришла ему на помощь Мария Ивановна.
— Очень хотел бы.
— И без тебя помощников смерти хватает. Ишь, какой профессор нашелся, — равнодушно сказал «Иван Грозный». — Ну ладно, приходи сюда, теперь два раза в неделю, и продолжай возню с книгами, а в лазарете работай с утра и до вечера, как все.
— Покорнейше благодарю, гражданин начальник, — обрадовался Радин.
— Ну, а за твою честность, писатель, скажи, чего б хотел… Я человек добрый, справедливый, ежели хорошему человеку надо помочь — помогу.
Радин молча глядел на благодушное, совсем не похожее на обычно хмурое, насупленное лицо начальника лагеря.
— Ну, говори.
— Письмо жене хотел бы послать, — тихо сказал он, — отсюда нельзя, а она уже два года, как в полном неведении…
— Нельзя! Чего нельзя, того и не проси, сам знаешь — запрещено, без права переписки… Ну и жди своего срока, — вставая, оборвал разговор Темляков.
Радин вздохнул.
— Нельзя! — категорическим тоном повторил «Иван Грозный».
— Можно, — остановила его Мария Ивановна. — Через три дня я еду с нашей дочкой в Кисловодск. Завтра поеду за ней в Вологду, в деревню. Напишите письмо и передайте мне, а я его отошлю из деревни или с Кавказа.
— Марья, не дури! Раз нельзя, значит, нельзя!
— А ты ничего не знаешь, не видел, да и письмо будет послано далеко отсюда… А вы, товарищ Радин, не пишите ничего лишнего.
— Только что жив и что через полтора года буду свободен, — поспешно сказал Радин.
— Маремьяна старица за весь мир печалица, — хмуро произнес Темляков. — Только помни, ничего ни я, ни Марья Ивановна не знаем, не ведаем… и ни слова, где ты, что с тобой, какая жизнь… понятно? — сердито буркнул он и вышел из комнаты.
Радин тут же, в библиотеке, написал короткое письмо.
«Милая Соня, я жив, здоров, нахожусь в сносных условиях и, если все сложится благополучно, через полтора года встретимся вновь. Мысли о тебе дают силы жить, и в то же время неведение так мучительно, — где ты, как живешь?. Это первое письмо, если смогу, напишу еще. Мое счастье, что есть на свете добрые люди. Жди, крепись, надейся. Люблю и всегда буду любить».
Он дважды прочел написанное и задумался. Куда писать?
В комнату вошла Мария Ивановна. Радин молча подал ей письмо, она прочла его, дала ему конверт и удалилась.
«Куда же… куда?» — лихорадочно соображал Радин. Надо было спешить. Своенравный, неустойчивый характер начальника лагеря был хорошо известен ему. Нужно было успеть передать Марии Ивановне письмо до прихода ее мужа. Радин вздохнул и решительно вывел: «Ленинград, Кронверкская ул…». Он что-то смутно вспоминал, что улица эта переименована, но нового названия, конечно, не знал. Может, найдут… «На деревню дедушке», — горько усмехнулся он.
Мария Ивановна прочла адрес, покачала головой и заклеила конверт.
— Сам понимаю, что все это почти нелепо, — трустно сказал Радин и быстро, сбивчиво, боясь появления Темлякова, рассказал Марье Ивановне о Соне.
Спустя сутки она уехала из лагеря за Анютой в село, откуда они выехали в Кисловодск.
Больше никогда Радин ее не видел и ничего не слышал об этой доброй, по сути, спасшей ему жизнь, женщине.
Через несколько дней позвонили из поселка, срочно просили врача, и Карсанов послал Радина. Это был его первый свободный выход за пределы лагеря. Держа в руках чемоданчик с инструментами, он вышел за ворота, за обнесенные колючей проволокой стены и изгороди лагеря и поспешил к поселку, идя между высоких сосен, мимо кудрявых елей, вдыхая чистый, густой запах бора. Как он был знаком ему, как он полюбился Радину с тех пор, когда еще в Бугаче бродил по пограничным заставам и когда так неожиданно встретил в густом сосновом лесу Соню, наблюдавшую за игрой белок.
Поселок был километрах в четырех от лагеря. Он свернул с проезжей дороги на тропинку, проложенную сотнями ног.
Вдали показался поселок. Слева от дороги был родник и криница с холодной прозрачной водой, откуда женщины поселка брали воду. Сбоку в скалу был вставлен стальной широкий желоб, из которого, пенясь, била струя воды, вливаясь в большой оцинкованный деревенский сруб. Радин с жадностью припал к желобу, долго, с наслаждением пил холодную прозрачную воду. Никогда в его жизни не было ничего вкуснее этой живительной, ледяной воды. Он обмыл лицо к поспешил дальше.
Прощупав пульс больной, Радин измерил давление. Пришел и доктор Стебельков, одобривший действия Радина. Повозившись с больной около часа, дали ей снотворное, оставили нужные лекарства и ушли.
Возле криницы Радин снял с головы шапку и, хотя не делал этого уже много лет, неожиданна даже для себя самого, перекрестился. Доктор Стебельков удивленно уставился на него, но ничего не сказал.
Прошло еще несколько дней. Радин с душевным трепетом думал о том, что его письмо, возможно, уже в Ленинграде. Он и верил, и не верил этому, очень хотел и не надеялся на такое чудо.
Утром, когда он вместе с врачами вел обычную работу по лазарету, его окликнул кто-то из охраны.