— Радин, к начальнику, жи-ва!..
Странно, зачем он мог понадобиться начальнику? Все было как обычно — так же работали заключенные, трудились на своих местах, на вышках медленно прохаживались часовые.
— Вот что, Радин, — встречая его в дверях, сказал Темляков, — дело есть такое… — Впервые за все это время он назвал его по фамилии. — … дело такое, писатель. Ты ничего не слыхал? — поднимая на него глаза, вдруг спросил начальник.
— Ничего, — тут только Радин заметил воспаленные глаза начальника, его осунувшееся лицо, беспокойный взгляд. — Ничего.
— Да-а… Дело такое, — в раздумье, медленно проговорил Темляков — меня вызывают в… — он назвал крупный краевой город, — зачем, не знаю. Может, на новое место или для инструкции… — потом, оборвав свою речь, задумался. — Там у вас ничего не говорят насчет нового Наркома вместо Николай Иваныча, а-а? — он пытливо и настороженно вгляделся в лицо Радина.
— Ничего, — в третий раз односложно ответил Радин.
— Т-а-а-к! Ничего… — повторил «Иван Грозный». — Так вот какое дело… ежели я не вернусь, а без меня приедет Марья Ивановна за вещами… ну, на другое место переезжать… ты, — он остановился, смолк, долго смотрел на Радина, видимо, даже не замечая его, потом махнул рукой и резко сказал: — А, все это ни черта не стоит. Уходи… да поживей! — злобно выкрикнул он.
Ошеломленный Радин выскочил из особняка начальника.
«Что-то произошло», — сообразил он.
А на территории буквально за минуту все переменилось. Заключенные стояли кучками, о чем-то перешептывались. Конвойные, как бы не замечая этого, угрюмо стояли, и только часовые, как заведенные, ходили взад и вперед на сторожевых вышках.
— Дело в том, что Ежов пал, на его месте кто-то новый… Многих лагерных начальников поснимали, вероятно, очередь дошла и до нашего «Ивана Грозного», — сказал Карсанов, когда. Радин рассказал ему о странном поведении начальника лагеря.
В полдень приехал новый начальник лагеря. А утром, чуть свет, «Иван Грозный» выбыл из лагеря, даже не повидавшись со своими помощниками.
Новый был худ, высок, одет в офицерскую форму ОГПУ с тремя шпалами на воротнике. Он пока не вмешивался в жизнь лагеря, не менял установившегося порядка, старался быть справедливым, но вожжей, однако, не отпускал.
О «Иване Грозном» в лагере забыли уже через неделю, словно никогда и не было этого человека, державшего в своих руках судьбы заключенных…
Радин в последний раз вошел в лазарет, где он провел последние годы. Провел без права переписки, без какого-либо голоса с воли, не знал, где его друзья, что с Соней и как сложилась ее жизнь. И эта кара, ужасная, чудовищная по своему изуверству, была для него одной из самых тяжелых за эти годы. Сотни и сотни раз он думал о Соне, ни на секунду не отделяя ее жизнь от своей. Но где она, жива ли? Быть может, вернулась к мужу.
И снова — этапы, проверки, ожидания у дверей разных начальств, вынужденные разъезды и, наконец, поднадзорная жизнь в Киргизии, в небольшом ауле Чолпан-Ата, на берегу Иссык-Куля.
А шел уже октябрь 1941 года, четвертый месяц страшной, охватившей всю страну, войны, а он только недавно обрел постоянное место жительства и штатное место фельдшера на конном заводе Чолпан-Аты.
Газеты, радио, узун-кулак — все ежедневно приносило новости в аул, и новости эти были плохи. К Москве подходил враг. Ленинград в блокаде. На западе, севере и юге шли беспрерывные бои.
Из Чолпан-Ата, из Сафоновки и из близлежащих аулов уходили на войну люди. Вокруг все было охвачено войной, хотя была она далеко, за тысячи километров.
Радин ждал месяц, еще десять дней. Его не призывали, словно забыли о нем, словно он был не русский, а чужой, вовсе не советский человек.
Тогда он поехал в районный центр, поселок Рыбачье, где и явился к военкому.
Выслушав его, военком сказал:
— Я вам верю, но поверят ли они, — он сделал рукой неопределенный жест, — и потом, вы, наверно, не знаете, что если вам и разрешат, то только в штрафную роту…
И глядя с сочувствием на ошеломленного Радина, пояснил:
— Ведь у вас еще большой срок высылки.
— Неужели и теперь, когда Родине нужен каждый человек, каждый военный, эти подлые законы должны висеть надо мной?
Военком, словно не слыша его слов, сказал:
— Подайте заявление о призыве в действующую армию. Напишите все о себе. Но штрафной все равно не избежать. Такова установка. Но помните, что первое же отличие, как и первая кровь, снимает все. И ссылку, и тюрьму, и судимость.
Писать пришлось не три и не сто раз, а четыре, пока, наконец, из Фрунзе не пришел ответ.
«Ссыльного Радина Владимира Александровича призвать на военную службу, включить рядовым в штрафную роту, входящую в состав формирующейся в Оше стрелковой дивизии».
Так же упорно, как просился на фронт, он писал письма, адресуя их то в пограничный городок Бугач, хотя из газет знал, что вся эта полоса уже давно захвачена белофиннскими и немецкими войсками, то в Ленинград, в адресный стол, но ответа не получал.
Вскоре он понял, что письма не доходят до его адресатов. Писал он и в Москву, с просьбой разыскать и уведомить его о Софье Аркадьевне Четвериковой-Красновой. Но молчала и Москва. Радин продолжал писать то в Политотдел погранвойск, ища Четверикова, то в Иаркомздрав.
Как раз в эти дни и получил он приказ о зачислении его в штрафную роту.
Через два месяца полк выступил на ускоренное обучение в район Саратова, а спустя еще три месяца отправлен на Западный фронт.
По пути поезд остановился в районе Раменского, под Москвой.
Как близка и как недоступна была столица, особенно им, штрафникам, которых даже в баню повели по счету.
Радин шагал в колонне по четыре. Низенькие, такие знакомые, такие родные его сердцу подмосковные дома.
Через час их поезд, обходя по окружной дороге Москву, пошел на Запад.
Так он и не попал в эти июньские дни 1942 года в свою Москву так и не подышал ее воздухом, так ничего не узнал он о дорогом ему человеке.
Поезд не спеша бежал к Можайску. Стучали колеса, подрагивали вагоны. Солдаты спали, лишь изредка кто-то слезал с нар, и снова постукивали колеса неосвещенных вагонов.
Радин лежал на нарах и невидящими глазами смотрел в потолок.
Поезд бежал в ночи, делая то длительные, то короткие остановки, а Радин все лежал, подперев руками голову и думал о своей несчастной любви, о своей так неудачно сложившейся жизни.
На заре поезд остановился на станции Можайск, и солдаты, позевывая и потягиваясь, стали выходить из вагонов.
«Первая — стано-вись! Вторая рота…! Четвертый взвод, к дороге!» — неслись зычные команды старшин.
Радин разыскал свой взвод и пристроился к своему звену. Некоторых штрафников он уже знал по роте, других же видел впервые. Дело в том, что некоторые из тех, кто еще в Саратове был на обучении вместе с ним, исчезли. Куда они делись, дезертировали или их снова взяли, Радин не знал, да и не интересовался этим.
— На первый-второй — рассчитайсь! — проходя мимо шеренги построившейся роты, скомандовал старшина.
Спустя час полк на грузовых машинах совершил марш на 151-й километр от столицы, где в лесах, по обе стороны Минского шоссе, стояла стрелковая дивизия, на пополнение которой и прибыл их полк.
Полки дивизии стояли в боевых порядках, занимая оборону справа от шоссе. Слева находились части 40-й стрелковой, а на правом фланге краснознаменная 32-я соседствовала с полками 356-й бригады, сформированной из рабочих и добровольцев Москвы.
Кое-где расстояние между противниками было не больше 800 метров, но в иных местах достигало километра, и даже двух. Вокруг были густые подмосковные леса, отсюда начинались и гжатские, местами переходившие в низкорослый кустарник. И чуть ли не каждый метр их был населен людьми, каждая поляна, просека были заминированы. Задрав к вершинам деревьев огромные стволы, стояли тяжелые и большой мощности орудия, изрыгавшие по квадратам леса и по Минскому шоссе многопудовые снаряды. И русские, и немцы днем и ночью бомбили лес, щелкали выстрелы снайперов.
Это была линия фронта под Гжатском лета 1942 года, И сюда, в подразделение 93-го стрелкового полка, попал в качестве штрафника Радин.
Майор из Политотдела провел беседу с ними. Работник дивизионной газеты, младший политрук Рохлин прочел им ряд статей из газеты. Потом начальник Политотдела, старший батальонный комиссар Ефимов, рассказал прибывшему пополнению историю дивизии, о ее славных боевых делах в гражданскую войну.
— Наша 32-я стрелковая дивизия родилась в Саратове еще в 1918 году. Прошла славный боевой путь. Била Колчака, громила Деникина, уничтожала банды на Юге и в Поволжье и, наконец, была направлена на Дальний Восток. И здесь наша 32-я с честью пронесла свои знамена в боях с самураями и бандами Маньчжоу-Го. Вы слышали, конечно, о боях на Хасане?
— Знаем… как же… — раздались голоса.
— Это она брала штурмом Безымянную. Войну с фашистами мы начали под Москвой, куда нас перебросили с Дальнего Востока. В октябре 41-го мы двое суток силами одной нашей дивизии защищали все Бородинское поле от 4-го немецкого мотомехкорпуса. Двое суток мы били фашистов и не дали корпусу ринуться к Москве. За этот и последующие бои дивизия представлена к присвоению ей Гвардейского звания. Пока еще мы не гвардейцы, но завтра можем стать ими. И вам выпадает большая честь не только снять с себя имя штрафников, но и стать гвардейцами.
— Слов говорить не будем, а покажем делом, — негромко сказал сосед Радина, худощавый человек лет сорока.
И все дружно закивали, что-то вразброд отвечая комиссару.
— А это у вас орден за Хасан? — почтительно глядя на Ефимова, спросил кто-то.
— «Красное Знамя» — за штыковый бой у Хасана, а «Звезда», — за отражение нападения японско-маньчжурских банд на заставу. Еще в 1935 году. Я ведь раньше пограничником был.
— А вы, товарищ старший батальонный комиссар, не знали случайно полковника Четверикова? — с надеждой спросил Радин.