Тонкая зелёная линия — страница 44 из 47

Те стояли возле шлагбаума, перекрывавшего ленту асфальта, и всё время посматривали в сторону Биробиджана. При всей внешней непохожести в ту минуту они выглядели как братья. Губы сжаты в искрящейся нервной улыбке. Подобрались, чуть набычились, брови сдвинуты, глаза прищурены. Даже незаметно для себя одинаково сигареты в кулак покуривали. Мужики. Зыркали друг на друга, на него. Присматривались.

Одно дело – на зверя охотиться, и совсем другой коленкор – охота на человека. Это не случайная драка, не дворовый междусобойчик. Это в крови. Это запах крови и зов крови. Есть всё-таки в мужской жестокости особый первобытно объединяющий мотив – охота на врага. Всё предельно понятно. Не прохожий, не случайно мелькнувшее лицо. Конкретная цель. Свой – чужой. Ублюдок, противопоставивший себя людям.

Вне стаи.

Вне племени.

Душегуб.

Поймать. Если доведётся… Да что там! Каждый понимает это искушение – если повезёт – убить. Когда вся сила и воля твоего народа дана тебе и сконцентрирована в досланном патроне. Ты же присягу давал. Когда только предохранитель, закон и совесть удерживают от абсолютной власти – воли распоряжения чужой жизнью. А тут такое – на преодолении страха, себя, человеческого в себе самом – когда можно узнать, что есть сам. Насколько силён, насколько человечен, насколько зверь. И только палец поглаживает штампованный выступ предохранителя.

Целый год тебя учили стрелять, боец. Год ты смотрел за Амур. Там, за рекой, – чужие. А здесь свои – вот он, там, ночным дождём вылизанный, спит твой город, где живут твои люди. «Любимый город может спать спокойно». И сейчас там – оттуда – побежит он. Будет рваться на волю. Против твоей воли, боец. Против твоей памяти, любви, детства, против твоей совести, присяги – и жизни, боец! – побежит тот, кто умеет отбирать жизнь. Тот, кто постарается… Ну… Попытается – отобрать.

Твою жизнь…

Нет уж, это не он опасен.

Это мы – опасны.

Это мы – пограничные войска Комитета государственной безопасности. Мы – зелёные фуражки. Тонкая зелёная линия. Это нам нельзя умирать пятнадцать минут, час и сутки. Это нам пойманные урки хрипят в припадочно-показушном угаре: «Эсэсовцы!» Пусть кричат. Это мы – граница. Граница Союза Советских Социалистических Республик. Это наша страна, это наши папы и мамы, наш народ доверил нам оружие. Так в присяге? За нами любимые, ещё не целованные девчонки и будущие дети. Это наша правда.

Правда, сила и воля.

Не того, кто бежит.

Мы – предел.

Пусть бежит.

4

Туман. Ничто. Пространство без верха и низа.

Везде и всегда.

Частичкой незнания, кошмаром беспамятства, неназываемое, безымянное, недостижимое, непостижимое. Что это? Как это называется – то, что вокруг? Безвкусное, бесцветное, ненужное, забытое – всё. Ничто не шевелится, не прикасается, не ощущается. То, что пронизывает, то, что ты пропитала, осознала собой. Сон. Марево. Что-то случилось. Что-то очень важное. Сокрушающее, безмерное, безразмерное. Что же?

Пить. Что это? Пить – это как? Это внутри всё просит. Внутри? Есть снаружи? Чего? Или кого? Меня? Что так течёт? Что так стучит? Что так щекочет? Тёплое. Давит-отпускает. Сжимает и отпускает. Что-то внутри. Инородное, иновозможное, невозможное, то, что силы даёт… Всему есть название, всему есть смыслы, постижимые мысли. Имена? Можно поименовать? Назвать, постичь, узнать? О чём я? Невесомость, невозможность, непознаваемость – того, что внутри. «Ту-тук. Ту-тук. Ту-тук». Ты кто? Ты что? Что ты – то, что внутри? «Ту-тук, ту-тук, ту-тук». Онемение, оледенение, обмирание. Смирись с миром.

Что-то тянет-давит-колет. Далеко-далеко. За сто веков отсюда. Хочется пошевелиться. Чем? Это как? Подождите. Дрожь. Я её чувствую. Я слышу – внутри – это усилие. Моё. Что так шумит? Я слышу этот свист. Он наполняет меня. Студит. Сушит. Выскальзывает. Не удержать. Сейчас. Подождите, я его поймаю. Сильнее. Получилось.

Выскальзывает – само, тёплое, ненужное. Это что-то такое. Я его знаю. Это что-то невероятно знакомое. Только не помню, как это назвать. То, что вырывается с первым криком. С первым вздохом. Это – вдох? Понять. Кричать. Воздух! Это – воздух. Внутри и снаружи. Я дышу. Я слышу свой вдох и выдох. Я слышу шум крови. Больно в висках, и глаза не раскрыть. Я слышу стук сердца и боль в руке. Мне больно, значит, я живу. Я – живу? Живу… Сердце. Моё сердце.

Сейчас. Ещё чуть-чуть. Капельку. Я всё пойму. Я всё вспомню. Ещё одно усилие. Тяжело. Чего-то не хватает. Чего-то дико не хватает. Страшной боли. Что такое боль? Что-то ненужное, утомительное, надоедливое. Чего же? Сейчас. Щекотно. Слеза. Это я знаю. Погодите. Сейчас. Я смогу. Я потерплю. Неудобно так перед всеми. Надо ещё потерпеть. Я смогу. Туман разливается жемчужным сиянием. Туман дышит и звенит высокой нотой. Так всё кружится. Так всё невероятно красиво, что только уснуть.

Уснуть. В пустоту. Улететь. Пустотой наполниться… Что?!

– Мх-х-ха! Мха! М-м-м!..

– Зося? Зосечка?! Зосечка, доченька! Господи! Очнулась! Деточка моя! – Тася Завальская вскочила, взрывая себя пожаром последних сил, грохотом сердца, свистом давления в ушах, пережитым горем, вспышкой счастья и опять ужасом. – Зосечка! Зося! Моя девочка, подожди! Не волнуйся… Подожди, моя хорошая, не волнуйся, Зося, это мама, это мама, Зося! Моя хорошая, моя киця, моя такая хорошая девочка, моя доця…

– Ма-м. М-м-ма?.. Мама. Мама! Мамочка! Мама, где! Что с ним?!

– Тише, Зосечка, тише, солнышко моё, дай же слово сказать, Зося! Пожалуйста, Зося, не дёргайся! Господи, люди, помогите! Зося, слушай! Зося, всё хорошо! Хорошо! Замечательно! Господи, девочка моя, не кричи! Услышь меня, Зося! Мальчик! У тебя – мальчик! Слышишь?! Зосечка! Зося, ты просто уснула крепко, Зося, ты просто уснула, всё хорошо, теперь ты проснулась, теперь всё хорошо, теперь всё-всё замечательно, моя ты девочка, слышишь?!

– Мама! Мама! Ты врёшь! Мама, я знаю! Ты хорошая, ты слишком хорошая, ты очень добрая, ты невыносимо добрая, ты хочешь спасти меня. Ты хочешь меня успокоить, я знаю! Ты плачешь! Мама, я вижу, я знаю эти слёзы!.. Мама, не надо меня успокаивать, не надо, не надо, не надо, молю тебя! Прошу тебя, не надо! Мама, господи, мамочка!

Зосе казалось, что она кричит во весь голос, но лишь горячечный шёпот разрывал пузырьки запёкшейся слюны. Лишь глаза – такие разноцветные, такие сине-каре-золото-зелёные, удивительные глаза моей мамы – молили с ужасом и надеждой.

– Та-а-ак. Эт-та что тут такое? – с чёрными от бессонницы глазами, благоухая валидолом, валокордином, валерьянкой, коньяком и табачным перегаром, в палату вошла Галя Марунич. – Зося? Ну, Зося Васильевна! Ай-я-яй! Зося, это тётя Галя, ты слышишь меня? А ну-ка, смотри сюда. Давай, давай, глянь, кто это у нас? Ну, смотри. Просыпайся-просыпайся, нечего летать, хватит, налеталась уже. Ну, смотри быстрее, гляди, какой тяжеленный! Я тебе не Жаботинский. Во! Ну-ка, погляди. Пять двести! Это как это ты ухитрилась, деточка? А? Видала, какой? Твой! Это же не мужик, а разорение! За полдня выдул всю глюкозу в родильном отделении! Видишь? Сколько ни дай, ревёт басом, мол, ещё давай. А сейчас надулся и спит. Ну, видишь? Что молчишь? А-а-а, не веришь? Тася, ну-ка, давай, держи внука. Давай мы мамочке поможем…

И круглая тяжесть. Тепло под боком. И среди больничных запахов – лекарств, хлорки из коридора, разогретых котлеток и мясной подливы, расчёсок, халатов, одеял, множества человеческих тел, запертых в медицински регламентируемой духоте, радости, слёз, горя, болезней, апельсиновой цедры на подоконнике – твой, единственный.

Такой запах, что ноздри щекочет. Такой, что всегда узнаешь, среди всех запахов отличишь – волчицей поскачешь, тигрицей прыгнешь, куницей побежишь – за семь морей, за тридевять земель, босыми ногами по железным мечам да по стальным топорам дойдёшь, диким зверем учуешь, вылижешь и согреешь, вдохнёшь, спеленаешь, в зубах унесёшь, шкуру с себя снимешь, укроешь – родное! Не отдашь! От всего мира заберёшь, спасёшь, себя забудешь.

– Боже… Боже мой…

– Да не «боже мой», а сынуля твой. Ишь, как смотрит. Таська, хорош реветь, бабка! Ну, Зоська, теперь заживём. Пригласишь путы резать? Когда пойдёт, не забудь. Или увезёшь? Увезёшь в свою Москву? Такого нашего богатыря? А наши девки тут как же? Полно девок нарожалось. Пищат стадом. А твой, говорю же, басом ревёт. Ну… Ну, Зося, давай, отдыхай. Таська, заканчивай. Перестань ты, дура. Я сама заплачу. А ну, прекращай! Тише ты, тише. Ну что ты, что… Сейчас… Сейчас уснёт она. Всё. Всё уже хорошо. Стоп! – Галина Викентьевна повернулась к Зосе. – Зося, а как назовёшь-то? Придумали, как назвать?

– Н-нет. Не п-п-при. Не придумали. Тётя Галя. Сп… Спасибо.

– Так! Прекрати! Пожалуйста! – Галя уже сама заплакала, улыбалась и вытирала щёки воротом белого халата. – Ты вот что, Васе скажи, пусть молодому папаше телеграмму даст. Там же ещё и отец где-то ведь есть? Где он у вас – на границе? Ну, так бейте телеграмму. Что он там волнуется-прохлаждается? Мужик у него, вон какой. Небось, весь в папу? Папаша такой же рыжий? Вот пусть и называет!..

Вот так, с третьего раза, я всё-таки родился.

И не надо сейчас о Троице…

5

А он, лейтенант Филиппов, и не прохлаждался, и не волновался. Совсем. Некогда было. Двенадцатая машина подряд – как прорвало – город просыпался. Люди ехали по своим делам – утренние, невыспавшиеся, хмурые, весёлые, зануды и труженики, уставшие, больные, вялые, бодрячки, курящие и наоборот, всякие, обычные советские граждане и на персональной «Волге» Сергей Сергеевич («Здравствуйте! Что, на боевом посту? Ну-ну. Если что… Ну, вы знаете»). Глаза, документы, глаза, салон, глаза, багажник, опять глаза в глаза. Не сказать, что все сияли радостью: «Опять погранцы свирепствуют, лучше бы на границу, всё бы им у города тереться».

Совсем чуточку осталось, суткам конец, скоро приедут сменять. Всё хорошо и даже совсем замечательно – жаль, конечно, что не погеройствовали, как в бравых мальчишечьих мечтах, и нет темы для будущего хвастовства, но ну его на хрен такое счастье, а то мало ли что, да и вообще, не малина, могут и другие такого счастья попробовать. Стоп, ну его на хер, такие мысли. А если тебе судьба, то куда деваться? И вообще, откуда такие мысли берутся, так что даже тошнит от их мерзости? Но не успеваешь подумать, потому что вон, в километре, гудя и погромыхивая железками, ползёт, не торопится первый автобус, и сердце как-то противно кудахчет и говорит: «Вот и всё. Всё, лейтенант. Всё».