Впрочем, все это было бы терпимо, если бы Тамара поладила с матерью. Но они оказались слишком разными, а может, наоборот, слишком одинаковыми в стремлении жить по-своему. Как ни грустно было Прохорову становиться фольклорным персонажем, но ему и правда постоянно казалось, что мама права. Тома всюду разбрасывала нижнее белье, забывала стирку в тазу на неделю, невкусно готовила и курила на кухне. Надежда Васильевна, сотрудница Нотно-музыкальной библиотеки имени Юргенсона, кротко перемывала посуду и смахивала крошки со стола, честно пыталась прожевать испорченное невесткой мясо и делала вид, что не чувствует вони из тазика с носками – но скорбное выражение ее лица бесило Тому до безумия, а для сына было вечным упреком, особенно тяжелым из-за его молчаливости.
В какой-то момент Прохоров понял, что стал бояться близости с женой не из-за ее холодности, а потому, что она вполне могла забеременеть – и тогда петля судьбы затянулась бы на шеях трех взрослых людей и будущего малыша окончательно. Он подал на развод.
Дело было немыслимое, ведь даже в самых несчастливых семьях развод считался прерогативой жен, а их семью назвать совсем уж несчастливой было нельзя. Однако когда бракоразводная буря улеглась, Прохорову и его маме стало снова так хорошо вдвоем, что о новом браке речь больше не заходила. Конечно, Надежда Васильевна иногда грустила, что бог не дал ей внуков, но эта грусть была светла и бережно защищена незыблемостью многолетних нехитрых привычек. Дома у Прохоровых всегда стояли свежие цветы в вазе, белая с кружевом дорожка на старинном черном рояле R. Görs & Kallmann туго накрахмалена, а в серебряной вазочке на столе лежало хрупкое печенье, которое так хорошо к чаю. Миниатюрная Надежда Васильевна, неизменно тихая, аккуратная и веселая, была светом в окошке для сына – а он для нее. Отец Паши погиб при исполнении служебных обязанностей, когда ребенку исполнилось четыре, а ей самой – едва двадцать шесть. Она окончила консерваторию и преподавала фортепиано в музыкальной школе, ухажеров у нее было немного, да и тех она после непродолжительных тестов отправляла куда подальше. По выходным Паша с мамой гуляли в Лефортово, ели на лавочках мороженое, вытирая липкие пальцы белоснежным маминым платком, и оба взахлеб читали. Надежда Васильевна любила, когда к сыну приходили гости и всегда играла для них Шопена на рояле с витыми серебряными канделябрами на передней стенке. На Пашу в школе поэтому смотрели с уважением: такой мамы не было ни у кого в классе. Он рос при ней мужчиной – иначе было невозможно, при ее-то веселой хрупкости. Паша качал мышцы, таская сумки и выполняя всю мужскую работу по дому. Улыбка матери была ему наградой: она умела так радоваться его помощи, что он готов был горы свернуть ради нее.
Отслужил, вернулся, закончил юридический и пошел в милицию, конечно. Как отец. Его мечтой было сделать так, чтобы ни одна сволочь в мире больше не могла застрелить при исполнении служебных обязанностей молодого крепкого мужика, которого дома ждут жена и сын. Осознавая недостижимость цели, Прохоров тем не менее посвятил ей всего себя. Оставив кусочек для мамы, конечно. А мама, перейдя из музыкальной школы на работу в нотную библиотеку рядом с домом и пережив бурный брак сына, продолжала тихо и нежно ему светить.
Его любовь к матери со временем превратилась в разновидность тирании. Он боялся, что с ней что-то случится, поэтому контролировал каждый ее шаг и мог даже накричать, если Надежда Васильевна, уйдя из дома на прогулку, не снимала трубку мобильного. А она часто не снимала. Потом дома случалась ссора, Прохоров злился, мать плакала, и от этого становилось пусто и тоскливо обоим. А потом она погибла.
Прохоров до сих пор не мог себе простить. Не уследил. Хотя в реальности сделать ничего было нельзя: он издалека увидел несущийся на огромной скорости по набережной внедорожник, перед которым мать решила перейти дорогу. Ей был зеленый, она успела это сказать ему по телефону. Но светофор не помог: обдолбанный амбал за рулем его просто не увидел. Когда Прохоров добежал до места, где лежало хрупкое маленькое тело, ее уже не было. Последнее, что он сказал своей маме, было «ну куда ты опять пошла, зачем, я же сто раз говорил, что куплю все, что нужно, по дороге с работы». Его мучила мысль, что в последние мгновения жизни он упрекал ее из-за ерунды. И если бы она не выслушивала это от него, возможно, успела бы заметить черную машину и избежать гибели.
Он выложил покупки на кухонный стол. Мясо, яйца, масло, салат, мед. Быстро пожарил и съел яичницу из пяти яиц, налил в огромную кружку чаю и пошел в «большую комнату», в которой когда-то жила мама.
С тех пор, как Надежды Васильевны не стало, Павел не менял в доме ничего. Мамины платья висели в шкафу, нехитрые украшения покоились в шкатулке на трельяже. Ему и в голову не приходило тронуть что-то или переместить вещи на места, которые были бы непривычны маме. Вот только спал он теперь чаще всего не у себя, а на ее диване – не раскладывая и даже не застилая постель. Как был, в домашних штанах и футболке. Этого мать, конечно, никогда бы не одобрила.
Он поставил кружку с чаем на стол рядом с пустой вазочкой для печенья и повернулся к старому инструменту. Белая крахмальная дорожка лежала на верхней крышке, как обычно, только запылилась за год. Прохоров рассматривал фотографии в рамочках. Он где-то читал, что иметь фото людей в комнатах нехорошо, это якобы отнимает энергию, потому что тот, кто на них смотрит, неосознанно взаимодействует с изображенными: беседует с ними, спорит, грустит… Но ему это общение с портретами было привычно и приятно. Он рассматривал, медленно переводя взгляд, фото за фото. Молодой мужчина в милицейской форме, черная рамка. Отдельно – хрупкая маленькая женщина на берегу моря, улыбаясь, смотрит в камеру. Та же женщина с мальчиком, оба на велосипедах, позируют кому-то на границе леса и поля. Павел не помнил, кто их снимал, – а само катание с мамой на великах помнил отлично и очень любил. Еще несколько отдельных и совместных фото самого Прохорова и его мамы в разных возрастах и обстоятельствах: вот мама в концертном платье за роялем на сцене, а вот она нарядная и веселая рядом с Павлом в роли жениха, но без невесты на снимке. Он уже не помнил, кто организовал провидческий кадр, – но после ухода Тамары из жизни Прохоровых эта фотография появилась на фортепиано и больше никогда не исчезала.
Прохоров включил торшер, погасил большой свет и, присев на диван, отхлебнул крепкого, уже остывшего чаю. На стуле, служившем ему тумбочкой, стопкой лежали книги в лаконичных обложках: психология, криминалистика, экономика. Привычка к постоянному чтению у него сохранилась и отлично уживалась и со стрельбой по мишени в служебном тире, и с обязательным, четыре раза в неделю, тренажерным залом. Он готовил себе простую рациональную еду, годами копил отпускные дни и почти не страдал от одиночества.
«А эта сегодняшняя женщина внешне похожа на маму», – внезапно подумал Прохоров. Сколько лет работаю, а никак не привыкну, что похожие люди могут быть внутренне такими разными.
Он потянулся за верхней книгой: «Бестселлер об экономике, переведенный на десять языков и экранизированный в Голливуде», кричала цветная плашка на белой обложке. Ну, посмотрим, что это за фрикономика. Пока обойдемся без экранизации, потом можно будет сравнить, если книжка окажется стоящей…
Глава 8
Первая Градская больница находилась довольно далеко от бабушкиного дома в Сокольниках, но отвезли ее почему-то именно сюда. Наде так было даже удобнее, и персонал был замечательный, но общий неуют старинного здания ее тревожил. Ей казалось, что знаменитая московская больница хранит память обо всех болезнях, мучениях и смертях бесчисленных пациентов за двести с лишним лет. Хотя, конечно, это была ерунда. В «энергетику» Надя никогда не верила и не собиралась начинать.
В поздний час сюда приходили только к тяжелым. Надя достала из сумки белый халат и тапочки, быстро переоделась, сунула ботильоны в пакет и пошла в отделение. Свет в коридоре был уже погашен, светилась только лампа на посту дежурной сестры.
– Оксана Львовна, здравствуйте! Как поживаете? Вот вам к чаю. – Надя протянула медсестре плоскую коробку хороших французских конфет.
– Ой, спасибо. Все у нас как обычно. Бабушка ваша, к сожалению, без изменений. С питанием проблемы…
– Как, совсем ничего не ела весь день?
– В обед соседка по палате ей скормила полтарелки супа, а больше ничего. Воду даем понемножку, когда в сознании.
– Оксана Львовна, может, нужна сиделка?
– Да нет, это не поможет, весь нужный уход она получает. И вы приезжаете… Да вы пройдите, пройдите, она полчаса назад точно не спала, я заходила.
– Спасибо, я тогда посижу с ней, сколько получится?
– Да ради бога, сидите, хоть до утра оставайтесь.
Во второй от поста палате стояли три койки. Обитательница самой дальней, у окна, уже спала. На средней девушка лет тридцати, поджав ноги в мягких пижамных штанах, что-то смотрела на планшете, уши ее были заткнуты белыми наушниками. Бабушка лежала на ближней к двери узкой койке. Глаза ее были открыты.
– Бабулечка, привет, дорогая. – Надя склонилась поцеловать осунувшуюся щеку и почувствовала горький запах болезни, пропитавший седые волосы.
– Здравствуй, деточка, – отозвалась бабушка чуть слышно. Она пристально и беспокойно глядела на Надю. – Ты одна?
– Да, бабуль, одна. Вадим и Лешка оба работают, они в выходные приедут тебя навестить.
– Знаю я, как твой Вадим приедет. За три недели глаз не показал. – Слушать ее слова было неприятно, но Надя радовалась тому, что, когда бабушка сердилась, ее голос становился сильнее.
– Бабулечка, родная, ну не сердись. У него тяжелые времена.
– Все мужики одинаковые. Всегда у них тяжелые времена, даже когда сидят у жены на шее. Ты им готовь, стирай, убирай, а они еще капризничать будут… Хорошо, хоть не пьет… Ну куда ты опять навезла, вот куда? – Она беспокойно разглядывала тумбочку, на которой появлялись внучкины гостинцы: апельсины, вода, мягкое печенье.