Локусы «нового режима» не предполагают вовлеченности, они лишь «размещают» человека внутри себя. И, в отличие от локусов «старого режима», они публичны, а не приватны. Однако основой пространственной драматургии романа оказывается вовсе не географическая локализация режимов действия.
Герой пытается удержать и в отношении центра Москвы тот режим созерцательного «вживания», который кажется анахронистичным[20]. Он перемещается по центру неспешно, всматриваясь в панорамы, находя «места памяти», удерживая историческое измерение места. Его прогулки по городу сопровождаются описанием «пустой» Москвы, освободившейся от толп и машин, вернувшейся к себе. По его Москве органичней передвигаться пешком, медленно и на метро, которое оказывается также пространством созерцательной медитации, в которое можно погрузиться, которым можно быть «задействованным», охваченным, к которому можно прикоснуться.
Но «новый режим» пространства делает невозможным для героя ни диалог с городом, ни удачный роман с героинями повествования, вписанными в чуждый ему порядок взаимодействий. Например, так описана сцена свидания: «Они стояли среди бетона и стекла, будто в чужом городе. Мелкий, видимый только в свете бесчисленных ламп безопасности, украшавших эти шикарные новоделы, дождь моросил, будто вежливо и мягко приглашая их убираться восвояси с этих переулков, давно уже живших другой жизнью и видевших чужие сны» (Уткин 2011: 207). В сцене вербовки героя неким узнаваемым «ведомством», руководству которого понадобился «эликсир бессмертия», этот конфликт режимов пространственности обостряется до предела.
Герой попадает в некий особняк. Охраняемое пространство внутри особняка ничем не заполнено, предельно дематериализовано. В нем невозможна нормальная, непроизвольная жестикуляция. Жест задумчивости «положил голову в ладони» оказывается замеченным высокопоставленным собеседником и использован для манипуляции. Фраза «захотелось переместиться домой <…> и <…> пойти в магазин за пивом» (Уткин 2011: 265) – характеристика состояния героя – подчеркивает несовместимость «старого» и «нового» режимов действий как повседневного, рутинного, «спонтанного», приватного и умышленного, отчужденного, публичного.
Итак, драматургия пространства в рассмотренном романе разыгрывается между публичным/приватным, близким/дистанцированным, своим/чужим, непосредственным/театрализованным, историческим/утопическим. Соответственно, эти параметры определяют два порядка взаимодействий – «старый» и «новый». Именно эти «режимы», накладываясь на городские пространства, всякий раз по-разному перегруппировывают их, как бы «расслаивают» в каждой точке, что снижает значимость оппозиции «окраина – центр». На первый план выходит уже не пространственное членение города, а фактор смены порядка действий.
Второй «кейс», который мы рассмотрим, – это роман Екатерины Шерги «Подземный корабль». В нем «новый режим» приобретает значение трансформации, что связано с самой фабулой романа, развивающейся вокруг странного жилого комплекса «Мадагаскар», буквально «воткнутого» в старую московскую окраину. Автор подчеркивает его чужеродность именно сложившимся в данной среде структурам повседневности, ее режимам и порядкам. Он у-топичен в буквальном смысле и более всего напоминает пространство-сайт, представляющий собой интуицию пространства, противопоставленную пространству-«локалу», то есть формальной, предзаданной, ломающей схемы обыденного и привычного рациональности (см.: Вахштайн 2011: 264–289; Серто 2013: 218–234). Этот огромный дом с зимним садом, имитирующим море бассейном, помещениями для нескольких ресторанов и торговым центром – пуст. В нем живет один человек – Морохов. И в конце концов оказывается, что каждое, даже самое рутинное действие в этом пространстве «превращается», требует усилий. То же происходит и с другим героем, оказавшимся эрзац-обитателем салона антикварных вещей «Британская империя», оформленного как квартира – жилище «джентльмена». Она тоже своего рода утопия, пространство-сайт. «Новый режим» в романе Шерги представлен как «переключающий», переводящий все взаимодействия из практической плоскости в плоскость проекта или даже фабрикации, то есть, по И. Гофману (Erving Goffman), такой, который охватывает все формы имитации, симуляции и намеренного искажения базовой системы фреймов. Относительно этого режима центр и окраина оказываются на ментальной карте романа объединены по характеризующему старый режим признаку «непревращенности», «непосредственности».
Если в романе Шерги трансформация первичной системы фреймов была встроена внутрь произведения как объект «показа», то у Славниковой весь роман «Легкая голова» – это эксперимент над изображаемой реальностью, и трансформация становится тотальной, захватывая и саму первичную трансформирующую рамку.
Славникова начинает рассказывать историю успеха: герой – приехавший из маленького городка в Москву и ставший менеджером среднего звена чуть менее удачливый двойник минаевского «ненастоящего человека». Он живет в съемной квартире на окраине и мечтает о покупке жилья в центре Москвы. Система фреймов, определяющая повседневность романной реальности, должна была бы строиться вокруг локусов офисной и консюмеристской жизни: герой одевается в бутиках, посещает клубы и тусовки, покупает продукты в супермаркетах. Вместе с тем это не просто быт. По законам статусного потребления – это часть сущности Максима Т. Ермакова. В этой системе координат значимо, разумеется, и то, как именно герой видит Москву и перемещается по ней. Его оптика – это не оптика пешехода, а оптика водителя (не спускаться в метро – часть демонстрации статуса). Потому Москва романа почти не описана. В романе будто нет средних планов. Только крупные – реальность плотна и насыщена вещами, и «дальние» – панорамы «быстрого просмотра», из окна автомобиля.
Но эта первоначальная система фреймов, заданная «офисным» романом, как бы взята в рамку, перефабрикована. К герою романа приходят сотрудники спецслужб и объявляют, что он обладает странным свойством – «легкоголовостью» и тем самым нарушает причинно-следственные связи. Из-за этого в мире происходят катастрофы. Чтобы спасти мир, он должен застрелиться. В ответ на его отказ спецслужбы изменяют условия существования героя. Чтобы заставить героя застрелиться, они превращают его жизнь в реалити-шоу, а он начинает играть с ними в имитацию самоубийства.
В этом «пространстве фабрикации» первоначальная «карта» романа, в которой пространства ранжировала «линия престижа» и Москва как целое противопоставлялась провинции, а окраины Москвы – ее «статусному» центру, начинает трансформироваться. Усилия «прогнозистов» направлены на то, чтобы разрушить повседневность героя именно в качестве таковой, сделать недоступными все прежде доступные вещи и действия. Тем самым «линия престижа», разделяющая пространство Москвы на отделенные друг от друга локусы, оказывается устранена. Пространство внезапно приобретает однородность и вместе с тем замкнутость. Оно тотально, и из него невозможно сбежать. У Москвы Ольги Славниковой нет центра, она – везде. Ее метафорой становится Москва-река: «Чем-то Москва-река была соприродна таинственным московским подземельям, что, подобно живым существам, шевелились внутри московских холмов <…> Из той же породы был московский метрополитен: система до странности роскошных дворцов, не имеющих ни фасадов, ни крыш – по сути, лишенных внешнего вида, безвидных, несуществующих» (Славникова 2010).
Социальное в романе Славниковой переходит в метафизическое, оказывается «материалом» для переключения и игры. Москва раскрывается на этом метафизическом уровне как «внутрь» без «наружи» – некая тотальность, поток без границ, откуда невозможно выбраться, поскольку некуда. У «системы нечитаемых файлов» нет прошлого или будущего. У нее нет центра. В финале романа, где социальные прогнозисты, добившись все-таки самоубийства героя, встречаются для доклада, действие переносится в кабинет, который находится «не на Лубянке, а в одном из ничем не примечательных мест Москвы». Фактически – где угодно.
Утопические включения в повседневный порядок реальности, наблюдаемые в двух разобранных ранее «кейсах», у Славниковой разрастаются и сама Москва превращается в пространство дистопии. Дистопия у Славниковой «производится» посредством рефрейминга, сбоя и переозначивания всех возможных порядков повседневных действий и, собственно, сводится к их разрушению[21].
Итак, мы рассмотрели Москву как пространство повседневных действий в текстах миддл-литературы и массового кинематографа 2000-х годов. Рассмотренные кино– и литературные тексты позволяют нам сделать вывод, что реальные трансформации городского пространства, произошедшие в XXI веке, оказали сильнейшее влияние на фоновые структуры (фреймы) литературной и кинематографической реальности. Изменяется картирование города. Вместо привычного членения на центр и окраины, репрезентирующие старую и новую Москву, мы находим дискретное, гетерогенное, замкнутое пространство, сегментация которого осуществляется не посредством привязки к локусу, а через процедуру переключения режимов (порядков) действия – «старого», заданного постоянно удерживаемой связью современности с позднесоветским как спонтанным, естественным, рутинным и повседневным, и «нового», разрывающего порядок повседневности, искусственного, «умышленного». Но вместе с тем мы находим на новой, «мультисегментной» ментальной карте Москвы и специфические точечно расположенные локусы, принуждающие к осуществлению нового порядка. Это утопические места – официальные, связанные непосредственно с новой властью, или же новостройки типа Москва-сити или «точечной» застройки в старых кварталах.
Два режима действия организуют отношение персонажа (актора) с пространством города. И здесь становится важен режим перемещения и характер включенности в пространство. Старый режим взаимодействия с городом предполагает телесный контакт, при котором человек «задействован» пространством, доступным ему во всей его вещественности, новый же отчуждает актора, заставляя лишь скользить вдоль доступных только взгляду, развеществленных блестящих световых плоскостей.