. Из-за нее коммуникация и информация становятся массовыми и при этом перестают быть информативными и коммуникативными. Имеется в виду не только спам в узком смысле, который постепенно засоряет коммуникацию, но также и та масса коммуникативных обменов, которая возникает благодаря практикам микроблогинга 182. Латинское выражение communicare означает «делать что-то совместно», «давать или владеть чем-то вместе». Коммуникация – это акт, который создает общность. Начиная с определенного момента она, однако, перестает быть коммуникативной и становится лишь кумулятивной. Информация является информативной, потому что она придает форму. В определенный момент и сама информация перестает быть ин-формативной и становится лишь де-формативной. Она лишает формы.
Спамизация языка влечет гипертрофию Я, результатом чего становится коммуникативная пустота. Вместе с этим возникает посткартезианское обращение. Картезианское Я – все еще хрупкое образование. Ему предшествует радикальное сомнение. Такое Я рождается как неуверенное предположение: «Итак, отбросив все то, относительно чего мы можем каким-то образом сомневаться, и, более того, воображая все эти вещи ложными, мы с легкостью предполагаем, что никакого Бога нет и нет ни неба, ни каких-либо тел, что сами мы не имеем ни рук, ни ног, ни какого бы то ни было тела; однако не может быть, чтобы в силу всего этого мы, думающие таким образом, были ничем: ведь полагать, что мыслящая вещь в то самое время, как она мыслит, не существует, будет явным противоречием. А посему… я мыслю, следовательно, я существую»183. Посткартезианское Я – уже не робкое допущение, но твердая реальность. Оно больше не осторожное заключение, но первичное основоположение. Посткартезианскому Я как раз не нужно отрицать другого, чтобы позиционировать самого себя. Этим оно отличается от присваиваемого картезианского субъекта, который полагает, определяет и размещает себя посредством отрицания другого, что позволяет ему обозначить свою границу, определить свою идентичность, очертить свою территорию, отграничивая себя от другого. Для посткартезианского, постиммунологического Я не действует формула Карла Шмитта: «Враг – это насущный вопрос о целостном образе меня самого». Согласно Шмитту, Я обязано своей идентичностью, своим «образом» другому как врагу, которого нужно подвергнуть негации. Посткартезианскому Я не свойственна негативность иммунологического отграничения, негативность иммунологической защиты.
По причине позитивности посткартезианского Я происходит полная инверсия картезианской формулы. В своей книге «Жизнь как потребление» Зигмунт Бауман все еще придерживается старой картезианской формулы: «Я хожу по магазинам, следовательно, я существую». Бауман, очевидно, не замечает уже давно свершившейся посткартезианской инверсии формулы. Картезианская формула «Я хожу по магазинам, следовательно, я существую» утратила значение. Правильнее сказать: «Я существую, следовательно, я хожу по магазинам. Я существую, следовательно, я мечтаю, чувствую, люблю, сомневаюсь, думаю. Sum, ergo cogito. Sum, ergo dubito. Sum, ergo credo, и т. д.». Здесь заметны присущие посткартезианскому Я-есть (Ich-Bin) избыточность и рекуррентность. В практиках вроде микроблогинга главенствующую роль играет гипертрофированное Я. Любые твиты в конце концов можно свести к Я-есть. Такое Я является постиммунологическим. И поэтому оно добивается в безграничном пространстве Сети внимания другого, вместо того чтобы от него защищаться или себя от него отграничивать.
Хайдеггер мог бы счесть язык посткартезианского Я постгерменевтическим языком без «послания». Хайдеггеровское «посольство» (Botengang) или «посол» (Botengänger) выступает из того скрытого керигматического пространства, которое отделено от избыточности и очевидности Я-есть. Язык посткартезианского Я-есть, напротив, лишен всякой сокрытости, всякой таинственности. В своей обнаженности этот язык оказывается постгерменевтическим. Герменевтическим по Хайдеггеру является то, что стоит «в отношении» к тому, что превосходит самореферентное Я-есть184.
Со ссылкой на Левинаса часто утверждают, что уже сам факт того, что я говорю, является насилием 185. Если я ухватываюсь за какое-нибудь слово, я тем самым отбираю слово у другого. Следовательно, Я само по себе насильственно. Такому Я Левинас противопоставляет бесконечную ответственность, которая превосходит то, «что могло или не могло мне встретиться перед лицом другого», то, «каким мог или не мог быть мой поступок, как если бы я был обречен на другого»186. Она отдает меня на произвол другого, делая меня уязвимым. По Левинасу, без такой радикальной уязвимости перед лицом другого не мог бы образоваться «сгусток» Я. Другой является источником того «насилия», которое меня, как всегда уже обвиняемого (accusé), ставит в винительный падеж (accusatif)187. Без такого насильственного склонения Я снова выпрямляется до несклоняемости именительного падежа, который есть насилие. Этика Левинаса в конце концов есть этика насилия.
Посткартезианское Я не является ни «уязвимым» перед лицом «другого», ни впутанным в отношения господства, как они выражаются, именительным и винительным падежами. И все-таки оно не свободно от принуждения. Оно по своей собственной воле подвергает себя принудительному выставлению напоказ. У Левинаса уязвимость перед другим, «ответственность» вырастает до «обнаженности, превосходящей наготу», при которой человек «избавляется даже от своей кожи»188. Здесь мы сталкивается с этическим субъектом в эмпатическом смысле. Посткартезианское Я выступает, напротив, эстетическим субъектом, который выставляет себя напоказ вплоть до обнаженности, вплоть до порнографической наготы. Здесь речь идет об эксплуатации его выставочной стоимости. Для такого обнаженного, выставленного напоказ Я другой является зрителем и потребителем. У Левинаса Я еще определяет себя через негацию другого. Оно занимает место, которое прежде было занято другим. Напротив, посткартезианское Я не нуждается в негации другого, чтобы суметь себя позиционировать.
Сверхкоммуникация увеличивает энтропию коммуникативной системы. Она производит коммуникативный и языковой мусор. В своем эссе «Настоящее зло» Мишель Серр объясняет засорение и загрязнение мира яростным стремлением присваивать, которое восходит к анималистическим истокам. Животные присваивают территорию, маркируя ее резко пахнущими испражнениями. Люди плюют в суп, чтобы отбить у другого желание есть. Соловьи защищают территорию, пением отгоняя других птиц. Серр приводит две разновидности мусора. Твердый мусор – это материальные отбросы наподобие гигантских свалок, токсичных и промышленных отходов. Мягкий мусор же, напротив, имеет языковую, знаковую, коммуникативную природу. Из-за страсти к присвоению планета задыхается от мусора, от разрушительного цунами знаков: «Планета полностью покрыта отходами и рекламными щитами, засоренными озерами, заваленными пластиком океаническими впадинами, морями, замусоренными осколками, остатками и очистками… на каждой скале, на каждом листке, на каждом клочке земли – реклама; на каждой травинке – буквы <…>. Как собор из сказки, все тонет в цунами из знаков»189.
Животные у Серра все еще картезианские в том смысле, что они, присваивая территорию, следуют иммунологической схеме. Своей пахучей уриной и калом, производимым шумом они защищаются от другого как от врага. Серр пишет: «Бедолага Декарт подтвердил наш звериный нрав»190. Засорение и загрязнение мира сегодня идет дальше «картезианского» присвоения. В этом состоит посткартезаинское преображение. Посткартезианский мусор пахнет не так, как картезианские экскременты. Он принимает видимость красоты благодаря красивой, броской рекламе. Зловонный мусор Серра случается только там, где есть присущее животным стремление присвоить: «Мы увидим и услышим их – знаки, которые очень быстро становятся настолько же засранными и пачкающими, насколько и упомянутые выше экскременты, и которые своей неподатливой мягкостью продолжают древние жесты присвоения»191.
Засорение и загрязнение мира сегодня объясняется не только отграничением и присвоением в смысле территории. Оно совершается в лишенном границ, переставшем быть территорией пространстве. Сегодня цель – не захватить территорию, прогнав с нее другого, а завоевать внимание. Поэтому позитивизируется и сам мусор. Связанный с присвоением негативный мусор нацелен на то, чтобы своим зловонием и шумом защититься от другого. Он осуществляет территориальную демаркацию. В случае с позитивным мусором, напротив, задача состоит в том, чтобы привлечь внимание других. Этот мусор должен им понравиться. Определяющей чертой мусора в негативном смысле является эксклюзивность. Мусор в позитивном смысле стремится к инклюзивности. Он не вызывает отвращения. Наоборот, он должен нравиться и притягивать к себе. Сегодняшние посткартезианские соловьи чирикают не потому, что хотят прогнать остальных со своей территории. Они чирикают (twittern) для того, чтобы привлечь внимание.
Коммуникация создает близость. Однако расширение коммуникации не обязательно производит бо́льшую близость. Чрезмерная близость в определенный момент превращается в лишенную дистанции индифферентность. В этом состоит диалектика близости. Избыток близости полностью разрушает ту близость, которая была бы ближе, чем полное отсутствие расстояния. Речь идет о близости, которая иннервируется из дали. Но она растворяется в переизбытке позитивной близости. Разрастание позитивного, чрезмерность позитивности ведет к притуплению и рассеянности, даже к ороговению восприятия, которое становится неспособно улавливать неочевидные, медлительные, спокойные, сдержанные, утонченные вещи. Поэтому Серр пишет: «