Кнабе робко протягивал нам портфели.
— Ты один домой теперь не ходи. Ноздря поймает, кишки намотает на шею. Папа не сможет вылечить.
— А как… ходить?
— С нами ходи, — предложил Лёвка. — Тебе по пути.
— Пусть ходит, — согласился я.
— Пусть, — сказал Женька. — Тротуар широкий…
Вечером Женьку мать не пустила из дома («Нечего шландать каждый раз до ночи!»), а мы с Лёвкой разыскали дом, где жил Сашка Реген. Это был двухэтажный покосившийся дом из темных бревен. Какая-то старуха во дворе показала нам окно Сашкиной комнаты. Мы стали подниматься по темной лестнице. В коридоре пахло пылью и керосином.
По правде говоря, мне сейчас не хотелось встречаться с Сашкой. Будто на нас лежала вина за то, что случилось в классе. Я остановился.
— Ты чего? — спросил Лёвка.
— Слушай… может, он заболел, потому и ушел… Нас сюда никто не звал, а мы премся.
— Какой ты умный, — сказал Лёвка. — Почему я не такой умный? Я давно бы стал профессором.
Он постучал в обитую рваным войлоком дверь. Нас впустила в комнату невысокая худая женщина. На ее ногах я увидел подшитые вАлёнки, в которых приходил в школу Сашка. Женщина сказала, что Сашки нет дома, он ушел с ведрами на водокачку и скоро вернется.
Прежде, чем пройти в комнату, мы долго вытирали ботинки о брошенный у порога мешок.
Потом мы сидели и ждали Сашку и односложно отвечали на вопросы его матери о школьной жизни. Я все время боялся, что она спросит про сегодняшний случай. И, чтобы отвлечь ее, сам задал вопрос:
— А вы издалека приехали?
Оказалось, что раньше они жили в Саратове. Нет, они не были коренными приволжскими немцами. Сашкин отец совсем мальчишкой в пятнадцатом году оказался в армии кайзера, а потом попал в русский плен. И остался навсегда в России.
— А я приехала в Россию с папой и мамой, когда была совсем крошкой, — сказала Сашкина мать. — Потом мы встретились с Карлом и поженились. Он работал в Саратове пекарем. А перед самой войной простудился и умер… А потом умерла Марта, моя старшая дочь. И мы приехали сюда…
Те, кто читает сейчас, наверно, усмехнутся над этим «мы приехали». Понятно, что «их приехали». Но эти строчки писались в шестидесятом году, когда можно было лишь глухими намеками упоминать о мытарствах немцев — жителей Советского Союза во время войны — и уроженцев Поволжья, и тех, кто разными путями оказался в России во время Первой мировой и в двадцатые годы (это были специалисты — инженеры и техники). Были и такие, кто в тридцатые годы бежал от Гитлера (из огня да в полымя). Это было везение, если попадали они не в лагеря, не в тундру, а в такие вот сибирские городки, как наш…
В одной из незаконченных повестей моего старшего брата Сергея рассказывается о дружбе главного героя, шестнадцатилетнего паренька, с немецкой девушкой, высланной из Поволжья. Она была вдохновенной комсомолкой, завидовала Зое Космодемьянской, отчаянно жалела, что ее не возьмут на фронт даже санитаркой. А то, что ее и других немцев переселили в Сибирь, считала мудрой политикой Иосифа Виссарионовича.
«— Что поделаешь, раз война. Ведь и в самом деле могли найтись такие, кто пошел бы на службу к оккупантам. Конечно, немного, но… А переезд был совсем не тяжелым. Каждой семье дали отдельную грузовую машину, на пути были организованы пункты питания…»
Прочитав этот абзац, я посмотрел на брата, как… ну, в общем, посмотрел.
Он пожал плечами:
— Не считай меня идиотом. Когда-нибудь про это напишут все, как было. А пока можно лишь так…
Но скоро он понял, что и пока так тоже нельзя. Никогда нельзя, если нечестно. И повесть осталась недописанной…
А еще я вспоминаю добродушную худую тетку по имени Эльза. Фамилия ее (как мне кажется сейчас) была именно Реген. Она в течение двух-трех месяцев снимала в нашей квартирке на улице Герцена проходную комнатушку. Рассказывала, что она эстонка, эвакуировалась сюда из Таллина. По русски Эльза говорила чудовищно плохо. Лепёшку называла, например, — «леблёшка». Наше семейство — брат, сестра, мама и я — поэтому и прозвали ее Леблёшкой. Эльза не обижалась.
«Леблёшки» (а точнее плоские булочки) она ежедневно пекла на кухне в русской печи. Не для себя, для учеников ремесленного училища, которое располагалось от нас в двух кварталов, за городским театром. На такую вот работу она подрядилась. Эти булочки полагалось выдавать «ремесленникам» (видимо по штуке на нос) к ужину. Не помню уж, каждый день или реже…
Когда «леблёшки» созревали в печи, по квартире разносился умопомрачительный запах. У меня — вечно голодного пятилетнего мальчонки — сводило судорогой желудок. Я скрючивался на кровати и утыкался в подушку. Мама раз и навсегда строжайшим образом запретила мне в такие часы отираться на кухне. Объяснила, что надежды на угощение нет ни малейшей, поскольку вся мука у Эльзы на строгом учете. Ни давать посторонним эти булочки, ни пробовать их сама она не имеет права, иначе — суд. Но я продолжал надеяться на чудо: вдруг позовет, сунет теплую «леблёшечку». Тем более что Эльза меня любила и порой баловала то липкой конфеткой, то сухариком…
Чуда не произошло. Произошла страшная вещь: маму вызвали «куда следует». И сказали, что она приютила у себя опасную личность — возможно, шпионку. Оказывается, Эльза лишь выдавала себя за эстонку, а на самом деле была немкой. Маме было сказано, что теперь, дабы загладить свою чудовищную вину, она должна неукоснительно следить за этой «опасной личностью» и регулярно сообщать в органы о каждом ее шаге.
Мама вернулась «оттуда» с белым лицом и на ватных ногах (это сестра потом рассказывала).
Не знаю, был ли у мамы с Эльзой откровенный разговор, но через два дня Леблёшка покинула нас и перебралась на другую квартиру, объяснив, что там комната просторней и печка жарче…
А я до сих пор помню доносившийся из кухни запах свежеиспеченного теста и свои несбыточные мечты — голод в ту пору (да и позже) был моим постоянным чувством.
Впрочем, о голоде я еще скажу позже…
Я слушал рассказ Сашкиной матери и разглядывал фотографию в рамке. Фотография стояла на комоде рядом со шкатулкой из ракушек и пустом флаконом от одеколона «Даиси». На ней были люди в нерусской военный форме. Человек тридцать. Они сидели на камнях и держали между колен короткие винтовки. Лёвка тоже видел снимок. Даже дернул меня за рукав и показал на карточку глазами.
— Здесь брат моего мужа, — услышали мы. — Младший брат. Они сняты в Испании.
— Интербригада? — полушепотом спросил Лёвка.
— Да… Вот он, брат Карла. Его звали Хайнрих. Генрих…
Я хотел сказать, что Сашка похож на своего дядю. Но сообразил, что это глупо: лицо дяди Генриха было почти неразличимо издалека.
…— А чего же ты не сказал, что твой дядька воевал с фашистами? — спросили мы потом Сашку. Он пожал плечами.
— У всех кто-нибудь воевал, кто-нибудь погиб.
Сашка был прав, и мы не знали, что ответить.
— Он жил в Гамбурге, а когда случился фашистский мятеж, сумел добраться до Испании, — сказал вдруг Сашка. — У них в бригаде были немцы из Германии и Австрии, шведы, норвежцы… Они бы не отступили, но был приказ уходить через горы во Францию. А в горах отряд столкнулся с гитлеровскими десантниками. Почти все погибли, а раненные попали в лагерь.
— А потом? — тихо спросил я.
— Потом — всё. Чего спрашивать… — так же тихо сказал Лёвка. Я промолчал. У Лёвки расстреляли в киевском гетто отца и мать. Сам он остался живой, потому что перед началом войны гостил у дяди и тетки в Ленинграде, с ними и эвакуировался сюда…
…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Точки стоят недаром. Дальше в тетрадках вместо связного текста — скомканные заметки и небольшие отрывки. Вот, например, страничка о Лёвке.
Мы гоняли футбол четвертый час подряд. Здесь, в переулке, никто не мешал. Лишь изредка на втором этаже старого кирпичного дома открывалось окно и тетя Соня кричала:
— Лёва! Ты вчера уже имел один синяк! Ты хочешь иметь второй синяк?!
Лёвка, у которого было уже около дюжины синяков, не обращал внимания. Он носился по всей площадке, и воздух закручивался позади него пыльными вихрями.
— Лёва! Лучше попроси у дяди Гриши аккордеон и поиграй немного! Тебе не надо забывать музыку!
После игры мы впятером, изнемогшие и счастливые, сидели в лебеде у забора. Наша победа над командой из Зимнего переулка была самая убедительная: двадцать три — одиннадцать. И ноющая усталость в руках-ногах была победной.
Я завязывал на себе красный сатиновый галстук, который снял перед игрой.
— Лишь бы тетушка опять не принялась кричать в окно, — сказал Лёвка. — Каждый раз скандал на всю улицу…
— А ты разве умеешь играть на аккордеоне? — спросил Кнабе, растирая на тощих ногах синие кровоподтеки.
— Я немного. Чуть-чуть, — неохотно отозвался Лёвка.
— Немного! Чуть-чуть! — воскликнула тетя Соня. Она как из под земли выросла рядом. Видимо, шла с рынка, потому что была с кошелкой, из которой торчали перья зеленого лука. — Вы послушайте этого мальчика! Если бы Лёвушка имел аккордеон, он скоро стал бы знаменитым!
Лёвка поморщился.
— Тетя Соня, вы идите, пожалуйста, домой. Я скоро приду.
— Ты в самом деле скоро придешь? Правда?
— Ну, правда, правда…
— А я все же попрошу на сегодня у дяди Гриши инструмент…
Когда она ушла, Лёвка поморщился опять:
— Не хочу я этого…
— Чего? — не понял Борька Носов.
— Инструмент. Аккордеон… Музыкантом быть не хочу.
— Ну и не будь. Кто тебе велит? — сказал Женька. — Тетушка насильно не заставит, если не хочешь…
— А чего ты хочешь? — спросил я, потому что до той поры мы делиться планами на будущее не решались. Любая откровенность могла показаться хвастовством. Я думал, Лёвка и сейчас промолчит. Но он…
Он откинулся спиной к забору, оторвал от штанины репей, бросил его в прыгавших неподалеку воробьев и тихо спросил: