«…Но не страшен нам злой ураган», — неслось из автобуса.
«Нам, туристам, ничего не страшно», — с неожиданной злостью подумала Майя.
— Полина Александровна… — начал Юра.
— Да, да, догадываюсь, — Полина Александровна уже справилась с собой, как будто и не было на ее лице выражения острой боли, и голос звучал ровно. — Догадываюсь, — повторила она и, повернувшись к Майе, сказала: — Знаешь, я все-таки позвонила туда, в управление. Странный был разговор. Толком они мне так ничего и не объяснили. Либо сами ничего не знают, либо не хотят говорить — и что-то там случилось. С Валей. Или с Севой.
Они решили не дожидаться весны, звона ручьев и красных тюльпанов в горах, — решили ехать на днях. Как только появятся Валька и Сева. Как только Майе можно будет оставить мать. Несколько дней, чтобы Юре взять отпуск, а ей договориться в деканате. А потом сразу уехать. И, как сказал Юра, переждать бурю в гавани. Он не хотел сказать ничего обидного. Но было именно так. Ей было страшно встретиться с Севой, и потом находиться под одной крышей с Валькой и мамой, или даже жить с ними в одном городе. Уехать — а там будь что будет.
В доме словно стало еще тише. Полина Александровна не заговаривала с Майей ни о Вальке с Севой, ни о Юре, не спрашивала, где он (Юра поехал к матери в Пензу на несколько дней), — может быть, надеялась, что Майя одумается, что это пройдет, как болезнь?
А Майя, набегавшись за день, приходила домой, садилась в свое кресло и думала, вспоминала. Днем она что-то делала (потому что должна была делать), слышала какие-то голоса; кому-то что-то говорила, потому что иначе было нельзя, и ждала той минуты, когда придет к себе в комнату, сядет в кресло. Останется одна. И будет думать о Юре. И никто не сумеет ей помешать.
Майя вспоминала улицы, по которым они ходили (никогда раньше она не знала, что в Москве так много неожиданных тупичков и маленьких прихотливо изгибающихся переулков), кафе, где они сидели, то место на углу Зубовской площади, где встречались. Она без конца, без устали думала о нем, легко переносясь из прошлого в будущее. Там, в будущем, они бродили по лесу, бежали под дождем, накрывшись одним плащом, принимали друзей Юры.
И сейчас, погруженная в свои мысли, она не заметила, как вошла мать, зажгла свет, села на тахту.
— Ты что, мама? — спросила Майя, очнувшись.
Полина Александровна не отвечала и все смотрела на Майю. Вероятно, она пришла что-то сказать, может быть, поговорить, но, почувствовав ее состояние, раздумала или не решилась.
— Ничего… Давай ужинать.
— Не хочется.
— Тогда ложись. Я укрою тебя.
Полина Александровна села у постели, погладила ее по голове:
— Ты заболела, это пройдет. Вот увидишь, пройдет. Только прошу тебя об одном — подожди.
Нет, мама никогда не поймет. Она жалеет ее. Осуждает и жалеет. Но разве можно жалеть счастливого человека, даже когда ему так трудно, даже когда неизвестно, что впереди? Разве ей понять такое, когда на тебя нападает страх, что все это снится и сейчас кончится?
В полутьме, будто издалека, Майя видела лицо матери, смятенные линии, прикрытые глаза, тонкую, худую шею — и она вдруг представилась Майе молодой, красивой, счастливой, какой она смутно помнила мать в детстве. Прямая, с пышными пепельными волосами, легко двигающаяся, смеющаяся. А ведь и мама была счастлива, и у нее все было, подумала Майя. Она взяла руку матери и сказала:
— Расскажи мне об отце…
Пальцы Полины Александровны чуть дрогнули. Она долго молчала, словно перебирая в памяти прошлое, потом сказала:
— Хорошо. Расскажу.
…Полина сидела на скамейке в самом конце аллеи, которая вела к проходной. Там, за проходной, был другой мир — полетов, заданий, риска — мир, недоступный для непосвященных. Она ждала уже долго, дольше, чем обычно. Отсюда ей было видно, как взлетали и уходили в прозрачную синеву самолеты, как они снижались, кружили над аэродромом, шли на посадку. В воздухе, то нарастая, то стихая, стоял звенящий гул, и, казалось, листва на деревьях вздрагивала и осыпалась, когда летчики давали форсаж и все вокруг заполнялось ревом моторов. Но листья осыпались, потому что был август, сухой, почти безветренный, с чистым прохладным солнцем.
Только сейчас Полина подумала о том, что значит быть женой летчика — вот так ждать всю жизнь, и волноваться, и не знать ни минуты покоя, и не суметь помочь в трудную, может быть, последнюю минуту.
Костя появлялся всегда неожиданно, шумный, возбужденный после полетов — пришелец оттуда, от него словно все еще пахло небом, и Полина никогда не знала, что он еще придумает в следующую минуту — так радовался он всему: что она с ним и будет с ним до самого вечера, и солнцу, и дождю, и товарищам, когда они все вдруг решали поехать куда-нибудь. Полине казалось, что время углублялось — бесконечно много вмещали в себя минуты и часы, когда Костя был с ней.
Полина ждала, смотрела на самолеты, идущие на посадку, пыталась угадать, какой Костин. Но самолеты садились, а Костя не появлялся.
Поднялся ветер. Гул моторов все чаще прерывался — полеты, видимо, заканчивались. Иногда становилось так тихо, что слышно было, как вздрагивала листва, успокаиваясь, когда ветер прекращался. Один самолет с ревом пронесся над аэродромом, круто взмыл, сделал круг, снова пошел на посадку. С земли взвилась красная ракета, запрещающая посадку, и самолет снова ушел вверх.
Теперь она неотступно следила за этим самолетом.
Летчик резко бросал его из стороны в сторону, круто набирал высоту, стремительно падал к земле.
Что это? Так надо или что-то произошло? Полина закрыла глаза, сосчитала до десяти, но самолет продолжал метаться — это было совсем непохоже на выполнение задания, во всех его движениях было что-то судорожное, тревожное.
Полине стало страшно. Нет, это не Костя, успокаивала она себя, не Костя.
Господи, помоги ему, шептала она в следующую секунду. Что, что я должна сделать, чтобы помочь этому летчику? Кого молить?
Она не могла сказать, сколько времени так продолжалось — минута, секунда, час. А самолет снова пошел вверх — теперь ровно и плавно он набирал высоту.
Добился ли летчик, чего хотел, или там, в небесах, один на один со своей судьбой он должен был искать ответа — как поступить?
Неожиданно самолет появился с другой стороны. Медленно, осторожно он снижался, видимо, шел на посадку.
И вдруг Полина услышала вой сирены — неужели санитарная машина мчалась к тому самолету?
Полина побежала к проходной. Молоденький солдат, как будто ничего не произошло, остановил ее.
— Там мой муж, Костя, пустите меня… — просила Полина. Она не помнила, что еще говорила этому солдату, почти мальчику, с суровым, нахмуренным лицом. А он, стараясь не смотреть ей в глаза, твердил одно и то же:
— Не положено. Не имею права. Не положено.
Но все-таки взял телефонную трубку, что-то спросил, что-то сказал и вдруг повернулся к ней, широко улыбаясь:
— Жив ваш муж. Жив-здоров. Сейчас выйдет.
Полина не помнила, как подхватил ее Костя, понес на руках по аллее, посадил на скамейку, ту самую, где она ждала его, сел рядом с ней и принялся вытирать слезы, а она и не замечала их.
— Ну что ты, глупая… Видишь, вот я. Собственной персоной. Жив и невредим.
— Не отпущу тебя больше. Не отпущу, — глотая слезы, говорила Полина.
— Ну, конечно. На этом поставим точку. Будем ловить рыбу. Или разводить пчел. И пить медовуху. Я тебе покажу, как качают мед. Ты будешь качать мед и учить окрестных детей…
Понемногу успокаиваясь от звука его голоса, она спросила:
— А ты умеешь разводить пчел?
— Умею. У деда была маленькая пасека. Ты знаешь, когда качают мед, полагается всех угощать. Приходят косцы. Ребятишек — всех, сколько ни набежит. И каждому наливается по кружке пахучего меда. А он жидкий и теплый, как парное молоко. Пей — сколько хочешь!
— А я боялась пчел, — сказала Полина, — но теперь не буду.
— Теперь тебе нечего бояться, раз ты моя жена.
— Жена?
— Ты же сама сказала в проходной, что жена. Остается только пойти в загс. А то еще раздумаешь…
…Потом, когда они вышли из загса, Полина спросила:
— А где мы будем жить?
В самом деле, где? — Костя жил в военном городке, в комнате вдвоем с товарищем, а Полина — в общежитии Педагогического института.
— Комнату мне дадут, — сказал Костя, — а пока… Поехали гулять! Устроим свадьбу без гостей…
В тот день Полина так и не узнала от Кости, что же случилось с самолетом. Позже он рассказал, что-то заклинило, и шасси не выпускалось. Он пытался их раскачать и выбросить динамическими ударами, но ничего не получалось. И бензин был на исходе. Оставалось либо выбрасываться с парашютом, либо садиться «на пузо». Решил садиться.
— А это опасно? — спросила Полина.
— Как сказать… Если чуть не рассчитаешь угол, скорость, ветер и прочее — от самолета останутся щепочки. Но в общем — посадить-то можно…
Это он рассказал позже. А в тот день после ресторана они поехали в парк и катались на лодке, и Полина видела лицо Кости, когда он греб, взмокшие волосы, капельки пота на лбу, и прищуренные от солнца глаза, и она ни о чем не думала, только хотела, чтобы лодка шла еще долго, и так же скрипели уключины, и пригревало солнце, и в воде отражались облака, и только смотрела, как Костя греб, обдавая ее холодными брызгами, когда срывалось весло. Потом они купались, гуляли по саду, и пили воду, и ели мороженое. И Костя читал стихи — те, что у всех на слуху, и самые неожиданные. И это был долгий день…
Уже светало, когда они остановились перед подъездом общежития, где жила Полина.
Костя обнял ее, близко заглянул в глаза:
— Даже не верится. Ты — моя жена…
— Будь осторожен, там, в воздухе… Ладно? Обещаешь? — проговорила Полина.
— Обещаю, — засмеялся Костя. — Торжественно клянусь!
У Полины вдруг сжалось сердце — словно от предчувствия далекой беды. Она навсегда запомнила: зыбкий утренний свет начинающегося утра, тишину, четкий стук каблуков одинокого прохожего, смеющееся лицо Кости и его слова — торжественно клянусь! — как будто в эту минуту прочитала свою судьбу.