Мать подняла голову. Закрыв глаза, она подставила под дождь пылающее лицо.
От земли поднимался знойный запах. Листья дрожали от налетавшего порывами ветра, от больно секущих капель.
Сверкнула молния. Мать увидела ее сквозь опущенные веки. Она открыла глаза и пошла домой. И тут же грянул гром, прокатился по склонам холмов.
Солдат нес шезлонг в подвал. Он смеялся.
Мать поднялась на крыльцо.
— Идите скорей, промокнете, — крикнула она.
— Ничего, это только полезно.
— Вы правы, — сказала она.
Он догнал ее на крыльце. Дождь лил как из ведра, стучал по толевой кровле. Из водосточной трубы вода со звонкой песней уже стекала в почти пустой цинковый бак.
— Это всем полезно, — сказал солдат. — И людям, и садам. Все изнемогли от духоты.
Мать поставила к двери два стула. Они сели рядышком, чуть отодвинувшись от порога.
Теперь ветер дул не так сильно. За частой сеткой дождя сад как будто отодвинулся дальше. Между деревьями иногда появлялась дымка. Отдельные капли долетали до середины крыльца.
Матери дышалось легче. Ей казалось, что небо льет бальзам на ее разморенное от усталости тело.
42
Когда отец встал, гроза уже кончилась. Дождь еще шел, и сад умывался, деревья отряхивались от капель, вздрагивая под последними порывами ветра. Черные тучи, изредка озаряемые короткими вспышками, уносили к Бресу еще не совсем отшумевшую грозу. Казалось, гром грохочет где-то высоко в небе.
— Хорошо полило, — сказал отец.
Мать поставила на каменный пол крыльца большой таз, наполовину полный воды, и корзинку сахарной свеклы. Острием ножичка отделяла она листья и бросала в кучу у своих ног, а свеклу разрезала на маленькие кусочки и клала их в таз с чистой водой. Солдат молча следил за ней. Когда пришел отец, он встал и прислонился к косяку двери. Но отец не сел. Он отодвинул стул и, стоя на пороге, смотрел в сад.
Так прошло несколько минут, потом мать вдруг подняла голову, прервав работу.
— Открыли калитку, — сказала она.
Они подождали. У калитки мелькнуло черное пятно: зонт и под ним человек. Слегка наклонившись вперед, черный зонт вступил на дорожку, ведшую к дому. Из-под него видны были только ноги. Подойдя к крыльцу, человек откинул зонт — Вентренье, член муниципалитета, помахал им рукой и поднялся на лестницу. Он остановился на последней ступеньке; все крыльцо было занято матерью, расположившейся там со своей работой. Она отодвинула корзину и таз.
— Входите, господин Вентренье, — сказала она, вставая.
— Входи, Юбер, — сказал и отец.
Член муниципалитета внимательно смотрел на солдата. Мать бросила нерешительный взгляд на отца, казавшегося смущенным. В конце концов пришлось заговорить солдату.
— Я из Вильфранша-на-Соне, мне не удалось вернуться домой, — сказал он просто.
Вентренье покачал головой; он взял стул и тяжело опустился на него.
— Мадам Дюбуа, я бы охотно опрокинул стаканчик, — сказал он.
Мать поспешила принести стаканы, вино и кувшин с холодной водой.
— Я выбиваюсь из сил, — сказал Вентренье. — Почти все члены муниципалитета уехали, просто не знаю, за что браться. — Он залпом выпил стакан, который налила ему мать. — Спасибо. Теперь легче стало, у меня даже нет времени ни выпить, ни на двор сбегать. Лучше бы я удрал, как все остальные.
Отец кашлянул, потом сказал:
— Ты хорошо сделал, что остался. Ты исполняешь свой долг, и этого не забудут. Подожди, еще будешь мэром, а потом депутатом.
— Самое подходящее время.
— Времена изменятся.
— Не шутите, папаша Дюбуа.
— Я не шучу. Я говорю то, что думаю и чего желаю. Ты не за страх, а за совесть трудишься на общую пользу, вполне естественно, чтобы тебя вознаградили.
Вентренье помолчал, почесал затылок, отпил глоток, затем, глядя в упор на отца и на мать, сказал с расстановкой:
— Послушайте, все мы сейчас в одном положении. Я работать не отказываюсь, но надо, чтоб меня поддержали люди доброй воли. — Мать сделала движение, и он заговорил быстрее и громче, смотря на нее в упор: — Подождите, дайте мне кончить. Я знаю, папаша Дюбуа утомлен и ему не под силу печь хлеб, знаю и то, что ваш сын уехал, но я хочу предложить вам следующее: если мне удастся найти крепкого малого, пусть даже не знакомого с этим делом, под вашим наблюдением, с вашей помощью…
Отец рассмеялся:
— Ты думаешь, печь хлеб все равно что орешки щелкать!
— Вы меня не поняли. Людям нечего есть; если вы им дадите неподошедший, непропеченный, скособоченный хлеб, они и то будут рады.
— Ты что, смеешься надо мной? — спросил отец, не повышая голоса.
— Нет, теперь ясно, вы не хотите…
— Хотеть мало, надо мочь!
Эти слова отец уже не сказал, а крикнул. Звук его голоса еще долго отдавался у них в ушах, затем наступило молчание. Матери, наблюдавшей за Вентренье, показалось, что он сейчас встанет и уйдет.
— В конце концов, Гастон, — робко обратилась она к мужу, — можно было бы последить за двумя-тремя выпечками, а потом как-нибудь и без нас справятся.
Отец нахмурил брови. Казалось, он подыскивает слова для ответа, и вдруг его прорвало:
— Ты хочешь, чтобы из хорошей муки черт знает какую мерзость делали и чтоб люди потом говорили: «Это Гастон Дюбуа такую дрянь выпек?» Ты хочешь, чтобы я добро портил в той самой пекарне, где я пятьдесят лет, не жалея сил, трудился и пек такой хлеб, за которым покупатели за двадцать километров приходили! Ты хочешь, чтобы в той самой булочной, где еще мой отец торговал таким хлебом, которого теперь, пожалуй, никто и не выпечет, я…
Приступ кашля помешал ему докончить. Все подождали, чтобы он отдышался. Отец сплюнул, взялся за грудь, из которой дыхание вылетало со свистом.
— Мне очень жаль… — медленно сказал Вентренье. — Если б я знал, что вы так рассердитесь, я бы никогда…
Отец махнул на него рукой, чтобы он замолчал.
— Не ты меня рассердил, а она, — сказал он, все еще тяжело дыша. — С твоей стороны такое предложение понятно, ты не знаешь. Но чтобы моя жена… это уж совсем другое дело!
Мать вздохнула. Она сдержалась и ничего не ответила. Вентренье собрался уходить, но отец взял его за локоть и принудил опять сесть.
— Послушай, голубчик. Я считаю, что я свой долг выполнил. Эта война меня не касается, мои годы уже не те. Да только я не сволочь.
Отец помолчал. Посмотрел на солдата, потом на мать, потом на Вентренье. Мать знала, что он сейчас скажет.
— Ты убьешь себя, — прошептала она.
Отец даже не посмотрел на нее. Сморщив лоб, насупив брови, он подошел к Вентренье, с которого не спускал глаз, и сказал:
— Найди кого-нибудь, чтобы носил мешки и вынимал тесто из квашни, в остальном мне жена поможет; она и прежде помогала. Будет тебе завтра хлеб.
Вентренье открыл было рот, чтобы поблагодарить. Но отец поднял руку.
— Но предупреждаю, это будет хлеб, а не глина, — он опять помолчал, потом сказал как бы про себя: — Такой хлеб, какого у нас в городе, пожалуй, уже давно не едали.
43
Передвигаться по дорогам между Лон-ле-Сонье и Вильфраншем было невозможно, и Гиймен предложил отцу свою помощь. В двенадцать ночи они пошли в булочную. После дождя посвежело, с востока, со стороны холмов, доносилось влажное дыхание ветра.
Они прошли садом, где с деревьев еще падали последние капли. Все блестело при свете электрического фонарика, который несла мать. Улица была погружена в мрак и тишину. За калиткой мать по совету Вентренье выключила свет. Отец не сразу нащупал замочную скважину. Как только они вошли, мать осветила коридор. Вентренье приходил в булочную и оставил у дверей кладовой, где хранилась мука, ключи от пекарни и прочих помещений.
Все трое молчали.
Мать посветила отцу, он отпер пекарню и повернул выключатель. Свет ослепил их; они остановились на пороге.
Мать внимательно смотрела на мужа. Она видела, как сморщился у него подбородок, как все лицо его стянулось в гримасу, которая слегка напоминала застывшую на полпути улыбку.
Он вошел.
Положил руку на деревянный разделочный стол между дверью и тестомесилкой. Так он простоял довольно долго. Мать держалась позади, не решаясь пройти вперед. По тому, как он не спеша поворачивал во все стороны голову, она поняла, что он осматривается, узнает каждый предмет. Отец прерывисто дышал, и плечи его приподымались при каждом вздохе. Наконец он оторвался от стола и через все помещение, длинное и низкое, с почерневшим потолком, прошел к печи, которая занимала всю заднюю стену. Отец слегка наклонился вперед. Левая рука сама невольно поднялась и легла на ручку с противовесом, чугунный заслон открылся; правую руку отец сунул в устье печи, словно пробуя, достаточно ли она нагрета.
Мать, может, сто, а может, и тысячу раз видела этот его жест; этот же самый жест, и всегда он делал его так же быстро и всегда так же отклонял голову влево, чтобы не стукнуться лбом о печь.
— Еще теплая, но все-таки придется повозиться, пока нагреется. Я ее знаю, знаю, какая она, если ей дать три дня отдохнуть… Мы ее чинили, так, я помню, пришлось четыре дня перед этим не топить.
Он снял куртку и верхнюю рубашку. Остался в одной нижней — фланелевой без рукавов. Его обнаженные, коричневые до локтя руки, выше были белые как кипень. Пучок седых волос, которыми густо поросла его грудь, выбился из выреза рубашки. Он снял и каскетку и повесил все на один из гвоздей, вбитых в дверь. Затем взял белый фартук, уже не первой свежести, встряхнул его и повязал вокруг пояса. Мать тоже надела передник. Гиймену, голому по пояс, отец дал мешок и веревку.
— Держите, — сказал он, — сойдет за фартук.
Он велел ему подвязаться веревкой, как поясом, предварительно перекинув через нее мешок.
— Если ты затопишь печь уже сейчас, тесто может перекиснуть, — заметила мать.
— Нет, — ответил он, — сегодня ночь, верно, будет прохладная, мы отворим дверь.
Гиймен носил дрова, а отец занялся топкой. Мать подавала ему поленья, он укладывал их на решетку так, чтобы не мешать тяге. Гиймен внимательно следил за всеми его движениями.