Стоп!
Она заставила себя очнуться от воспоминаний. Да и зачем они нужны, когда их связь оборвалась так банально, беспомощно и пошло. Уж если на то пошло, то она, по правде сказать, чувствовала, что так все и произойдет, она предупреждала его, молила, — «ты отдаляешься от меня, тебя уже нет со мной…», — а он отмахивался и говорил, что нельзя это повторять как мантру, нельзя причитать по поводу того, чего нет, иначе причитания обернутся реальностью, уйдет, утечет из отношений легкость, и страсть рассыплется, как трухлявая кора.
С каким сладострастием она уничтожила все, что напоминало ей о развалившемся романе! Выкинула книги, которые он ей дарил, раздала подругам подаренные им украшения, вылила в раковину изысканные французские духи — его презент на день рождения-и распахнула, невзирая на холодный зимний день, окна настежь, желая избавиться не только от терпкого запаха духов, но и от самого духа воспоминаний.
Разве только письма…
Но это же не его письма к ней-она избавилась от них, когда форматировала свой компьютер; однако копии своих писем сохранила. И, вглядываясь в электронные строки, вдруг поняла, что они, на самом деле, обращены из прошлого к ней самой:
…у меня опять сердце куда-то упало, когда я конвертик увидела! Даже не открывая его, знаю, что это от тебя…
…свет и покой-об этом только мечтать и мечтать. А пока мне надо — увы, без тебя — брести снова в темное царство снов…
Счастье мое, я ушла…
Я ушла, унося тебя с собой и уводя тебя от всех твоих срочных, неотложных, важных, но таких противных дел!
Грустно…
Целую тебя, мой родной. И-до завтра?
…А мне хочется тебя просто в кокон теплый обернуть, кокон, сотканный из света, ласки, тепла и нежности…
…только скажи мне на всякий случай, что ты немножечко — чуть-чуть — будешь помнить меня все эти дни…
Она огляделась вокруг, пытаясь найти защиту от своих собственных строк, сочиненных сердцем. И еще раз с какой-то обезоруживающей ясностью поняла, что через него обращалась к себе самой, прощаясь, быть может, с последней возможностью любить и быть любимой.
Пять лет прошло, страсть выветрилась, выцвела, образ поистаскался, но ощущение щемящей, щенячьей нежности осталось. Потому что после того самого окончательного разрыва с ним словно разорвалось любовное пространство, ничего существенного в ее жизни не появлялось. И никого рядом. Все казалось преходящим, кроме одного — быстротечности времени.
«Быстротечность времени» — ненавистное словосочетание, которое хочется взять, как рыбу за хвост, и с размаху колотить об острый угол стола до тех пор, пока оно не расплющится и не превратится в подобие расплющенного циферблата, изображенного полоумным Дали.
Кстати, слово «полоумный» тоже какое-то мерзкое, хотя и слагается из нейтральных слов «половина» и «ум»; то есть, половина ума уже делает человека полоумным и выводит его на грань сумасшествия и гениальности. Шаг вправо — гений, шаг влево — идиот, «тебе половина, и мне половина»…
…Он все-таки был ее половиной, ее неотъемлемой частью, ее смыслом существования. Вот почему, помимо ощущения нежности, осталось от разрыва с ним и ощущение боли. «Чего же боле?»… — «А боле — всё!» — как говорят старушки в архангельских деревнях, заканчивая разговор.
Сладострастье насекомых
Насекомым — сладострастье,
Ангел — Богу предстоит…
В последнее время она практически не выходила из дома и не общалась ни с кем, кроме своей племянницы. Та изредка звонила по телефону, искренне справляясь о самочувствии своей забубенной тетушки. И ей была приятна даже такая забота («золотая забота…»), хотя она этой заботе нимало дивилась: ее родной брат-отец заботливой и приветливой девчушки — просто-напросто забыл о ее существовании, вычеркнул из списка живых, будто не родились они от одних отца с матерью, будто и не связывало их кровное родство. «Уродство какое-то, — думала она, садясь за шитье платьев для кукол (тем, собственно, и подрабатывала), — уродство, не имеющее никакого объяснения: какой бы я ни была отвратительной, гадкой, зачем от меня отмахиваться? Зачем лишать минимального тепла и внимания?!»
Нет, она нисколько не жалела себя — напротив, порой ненавидела, ненавидела свои огромные груди, вылезавшие из любого, даже скромного, выреза, как глаза из орбит; ненавидела свое тело вообще, словно не зная ответа на мандельштамовское «дано мне тело, что же делать с ним…» — ненавидела так, что даже спать ложилась в пижаме и в носочках. Истоки этой испепеляющей ненависти, безусловно, таились в детстве.
«Наверное, мама породила часть моих комплексов, ходила часто по дому обнаженной, а мне казалось, что это и не правильно, и не красиво…» — говорила она, гладя ласково своя облезлую кошку. И добавляла, обращаясь к разлегшейся на коленях любимице: «Только ты я мне верна, киса. Пятнадцать лет со мной живешь. А как я живу? Как старая дева!»
…Женщиной она стала в пятнадцать лет, не получив при этом никакого удовольствия. Приняла это как должное, сменила несколько любовников, пока не ощутила в душе и теле полное безразличие. С другой стороны, по доброте душевной она долго не отказывала мужчинам, могла порой менять по пять-семь партнеров в день.
Позже, когда ей исполнилось тридцать, решила вместе с подругой подсчитать, сколько же в ее постели перебывало сладострастников, дошла до тысячи — и ужаснулась.
— Да ты прям Мессалина какая-то! — сказала подруга, усмехнувшись.
— Мессалина, Мессалина, — согласилась она торопливо, — но Мессалина хотя бы удовольствие получала…
Впрочем, после этого разговора ее как будто замкнуло, ей захотелось тепла и уюта семейной жизни, и она заторопилась замуж. Судьба отнюдь не благоволила к ней: три замужества оказались удручающе бесплодными.
Первый муж мужественно продержался полгода, а затем впал в запой, ввинтился, вошел в него, как шахтер в забой, и, заваленный антрацитом, выбрался оттуда с помощью спасателей, будучи не в состоянии продолжать семейную жизнь.
Второй супруг, прыгнув в ее объятья, так же резво оттуда и выпрыгнул. Однако поселился при этом в соседней комнате.
В то время врачи поставили ей диагноз, связанный с онкологией, и полтора года она боролась с болезнью; и полтора года муж, по его словам, ждал, когда она умрет, чтобы завладеть всей квартирой.
Он так и говорил жене, не таясь:
— Ты сдохнешь, ведьма, и я получу твою квартиру, ты непременно сдохнешь!
Полтора года он повторял это заклинание, полтора года не прикасался к ней, сидел и ждал ее смерти. Но она выжила, справилась, а на суде, во время бракоразводного процесса, выяснилось, что ее благоверный женился на ней только тогда, когда узнал, что у нее обнаружили опухоль.
После развода она некоторое время поработала солисткой хора в опере, иногда исполняла даже небольшие партии. Но вот появился последний, третий, муж и настоял, чтобы она оставила театр, утверждал, что работа и семья — две вещи несовместные. Она выбрала семью. Она всегда хотела семью. А он ушел от нее, и она осталась без семьи, работы и денег.
Теперь она пела только тогда, когда мыла посуду. На голос приходила, не спеша, кошка и слушала, распластавшись на полу подобием прорыжевшего облачка.
Как-то, копаясь в Интернете, в завалах всевозможных служб знакомств, она случайно попала на любознательного молодого человека, вступила с ним в переписку и даже позволила себе завести скоропалительную интрижку, которая привела обоих в постель. И, как оказалось, ненадолго: отрезвев, она прогнала юного воздыхателя восвояси, а себя долго кляла за то, что дала слабину.
По ночам ей часто стал сниться один и тот же кошмар: во время бурного полового акта с мужчиной, чье лицо менялось неузнаваемо от фрикции к фрикции, она вдруг превращалась в огромное насекомое. Сладострастно перебирая лапками, она оказывалась среди тысячи таких же насекомых, и, судорожно извиваясь и постанывая, они ползли по высохшему руслу реки все вместе. Над ними на бреющем полете то и дело пролетали равнодушные ангелы, их мяукающие голоса, поющие осанну, нещадно фальшивили.
Ночь в Венеции
…Что может быть лучше, чем поцелуи на Мосту вздохов или вздохи на Мосту поцелуев?
Что может быть лучше, чем это звездное небо, нависшее над Венецией, эти узкие улочки, по которым можно бесцельно бродить, изредка встречая странных прохожих, будто специально спрыгнувших в реальность с белой простыни экрана?!
Вечер сворачивался в ночь; ночь густела, застывая, как гигантский пудинг, поданный к столу героя-гурмана, стихал говор толпы, испарялись крики продавцов, таяли восхищенные возгласы туристов; лакированные, как башмаки, гондолы уныло тыкались в приземистые причалы, и уставшие за день горластые гондольеры, хрипло посапывали на своих тугих венецианских кроватях.
А они все шли, не разбирая дорог, не замечая мостов, выходили к нечеткой линии побережья и вновь уходили от нее, заходили в какие-то переулки, над которыми щерились красные фонари, забредали в гостиницы, где кланялся безумный портье, встречая автоматической улыбкой, а администратор лопотал по-итальянски, смешно подрыгивая губой.
— Нет мест, господа, — говорил он, — завтра у нас день поминовения, все места заняты.
Завтра смешливая и карнавальная Венеция отмечает День своих мертвецов; будто и сейчас не бродят они вдоль узких улочек, подпрыгивая на щербатых улицах и заглядывая в окна, над которыми висят тусклые, слезящиеся фонари.
И все же удача им улыбнулась: невзначай набрели они на небольшой отельчик, втиснутый в вереницу домов, высокомерно взирающих на площадь Сан-Марко.
Кто были эти двое? Каким образом их занесла судьба в город призраков и фестивалей?
Портье, одетый в потертую униформу с галунами, записал их как супружескую чету.