Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы — страница 20 из 48

И вдруг вся пассажирская масса задвигалась, зашевелилась, загалдела, оформилась в единый коллектив, напряженно ждущий окончательного приговора.

Вышел, вальяжно переваливаясь с ноги на ногу, представитель компании, которая отвечала за выполнение рейса, выволок ящик кока-колы и минеральной воды и громогласно объявил, что из-за нелетных условий полет переносится на следующий день.

— Сейчас вас отведут к автобусам, — сказал он, дергая выпученным веком, — вы поедете в гостиницу, поужинаете, переночуете, а утром раненько на тех же автобусах прибудете в аэропорт.

Пчелиный пассажирский рой, недовольно жужжа, отправился назад к паспортному контролю, получил однодневную визу; также жужжа, вылетел в багажное отделение, погрузил свой несчастный багаж на тележки, вывез его на улицу, погрузил в автобус и залетел в салон, как усталые пчелы залетают в свой родимый улей.

Автобусы тронулись с места, резанули шинами по мостовой и помчались темными улицами. И все это время я никак не мог выйти из полусонного состояния, хотя в глубине меня вдруг затренькала, затрепетала, забилась золотая сардинка потайной мысли. Я не выпускал ее наружу до тех пор, пока мы, наконец, не ввалились в гостиницу; но и тут, выпустив ее наружу, я еще не совсем пригляделся к ней, хотя и понимал, в чем дело. Но в гостинице было невыносимо жарко, выстроилась длинная очередь на оформление, и эта очередь тянулась томно и тягостно; казалось, что прежде чем в моих руках окажутся ключи от номера, время вынесет свой вящий вердикт, и мысль, поднимающаяся с глубины, так и не увидит света.

— Ваш номер четыреста пятнадцатый, — сухо сказал портье, — магнитная карточка, пожалуйста, за мини-бар — отдельная плата, ужин через час.

Какой к чертовой матери ужин?

Едва зайдя к себе в номер, я бросил на кровать свой багаж, слегка ополоснул руки и через пять минут выбежал из гостиницы по направлению к метро. Мысль, вырвавшаяся, наконец, на свободу, вела меня за собой, тащила на привязи, гнала, как паршивую собаку, вперед и вперед. «Я должен ее увидеть, — бормотал я на бегу, — я должен ее увидеть, у меня есть еще час времени, час времени, час времени…» Но как я найду ее на вокзале? Где буду искать? Ничего, кроме времени отправления, я не знаю — ни номера вагона, ни пути, с которого отправляется поезд.

Я говорил себе, что это безумие, но бежал, задыхаясь, все быстрей и быстрей, успел, перепрыгивая через три ступеньки, вскочить в последний вагон метро, и, только усевшись и отдышавшись, понял, что все это безнадежно: огромный двухэтажный вокзал, десятки поездов, отъезжающие, провожающие, встречающие; ну не ходить же в самом деле по вагонам, громко и протяжно выкрикивая ее имя?! «Стоп-стоп, зачем же по вагонам, — вновь забормотал я, как юродивый на паперти, — не надо по вагонам; есть выход, есть, я подойду к справочной и попрошу, чтобы по громкоговорителю передали ее имя, она услышит… а если не услышит… если она уже будет в поезде… нет, не должна, не должна… значит, все-таки справочная, она, по-моему, на втором этаже, рядом с выходом на перрон. Значит, так, я поднимаюсь на второй этаж и сразу, не раздумывая, бегу к справочной… Там я прошу, чтобы назвали ее имя…»-я почувствовал, что уже иду по второму кругу.

Слава богу, объявили станцию, на которой надо пересаживаться на другую линию. Бегу как ненормальный, обгоняю спокойных до омерзения чехов, через ступеньки перепрыгиваю, разговариваю сам с собой, сердце колотится, колом подступает к горлу тоска, «нет, не успею, не успею, не успею….» Это колеса вагонные так стучат или я бормочу им в такт, и постепенно схожу с ума? Ну, вот и вокзал. На первом этаже, возле касс, пусто, никого, если не считать нескольких чешских бомжей, расположившихся на ночлег на негостеприимных скамейках. Поднимаюсь на второй этаж; в буфете сидят зевающие пассажиры, группа веселых ребят с рюкзаками весело гогочет возле колонны, подпирающей потолок; выхожу к центру зала, останавливаюсь в растерянности и вдруг… Боже… Боже! Она… я не видел ее… выскочила откуда-то сбоку, бросается ко мне наперерез, обнимает, теребит, целует; глаза, огромные глазищи распахнуты, огни в них трепещут, бьются нетерпеливыми, тревожными факелами.

— Ты… ты… — буквально не говорит, а лепечет, шепчет, фразы рвутся, как легкая лента; осыпаются, как разноцветное конфетти, знаки препинания, оставляя сплошной нервозный текст. — Боже мой… боже мой, как же это… ты… что случилось, что случилось, ну скажи, ну скажи… я думала, у меня галлюцинации начались я когда увидела тебя вначале подумала как этот мужчина похож на тебя потом когда подошла поближе думаю все у меня точно поехала крыша… ведь ты давно уже должен был улететь а я… я не понимаю что происходит… ты… рядом… это невозможно… это наваждение… мистика какая-то…


Признаться, я сам слабо верил в реальность происходящего.


Мы стояли, обнявшись посреди зала, неприкаянные и нужные друг другу, погруженные в ледяное безмолвие вокзала. Люди обтекали нас, не замечая, и растекались в разные стороны, как ленивые толстые рыбы, помахивая хвостами.

Мы стояли, обнявшись, и Рахель все шептала мне на ухо горячие слова признания:

— Я целый день бродила по городу… по улицам… и думала, что вот, первый день без тебя… тоска была страшная… заходила в какие-то кафешки, пила кофе, я даже не помню, какой это был кофе; наверное, ведро этого кофе выпила, а затем плюнула на все и пошла в магазин… и… ты не будешь смеяться, правда? я разом потратила все деньги, которые у меня оставались… знаешь, я когда нервничаю, тоскую, места себе не нахожу, я отравляюсь бродить по магазинам и в конце концов покупаю какую-нибудь дорогую вещь и… успокаиваюсь, как будто сбрасываю с себя тяжелый груз… мне так было грустно без тебя… ты мне веришь, правда?

— Правда, Рахель, правда, — говорю я, поправляя ее волосы, сбившиеся на лоб, и целуя ее волосы, от которых так пронзительно пахло снегом и пеплом.

— После того, как ты уехал, я выкурила, наверное, целую пачку, и от меня пахнет табаком, — признается Рахель.

— Уходят запахи и звуки, — невпопад произношу я, — пойдем, Рахель, посидим в кафе, у нас еще есть время.

Мы проходим в круглый зал, который располагается перед выходом на перрон, садимся за маленький столик, заказываем у официантки какую-то нехитрую буфетную снедь, но Рахель к еде так и не притрагивается.

— Смотри, как интересно, — говорит она, — весь зал опоясывают часы, они показывают время в Москве, Минске, Праге, Братиславе, Берлине, Париже, Нью-Йорке… И что самое интересное, они все исправны до тошноты, они все работают, как заведенные. А мне хочется остановить время, понимаешь?! Ни на одних этих часах стрелка-дура не замерла хотя бы на секунду!

Пропел, просвиристел, прошелестел голос чешского диктора, оповещая о том, что начинается посадка на поезд, следующий в город Т.

— Пойдем на перрон, Рахель, — я беру ее за руку и веду к выходу.


На перроне было морозно; хлопья снега кружились тяжело и грациозно; пепел от ее сигареты кружился в воздухе, как снег, и падал на землю, смешиваясь со снегом.

— От твоих волос пахнет пеплом и снегом, — сказал я.

Она бросила недокуренную сигарету и обняла меня.

— Родной мой, — прошептала она, — ты даже не представляешь, как мне с тобой хорошо…

И вновь мы стояли, обнявшись, забыв обо всем на свете, пока до нас не донесся визгливый официальный тон проводницы:

— Поторопитесь там, девушка, через две минуты отправляемся!

— Все, — сказала она, нехотя отстранившись, — мне надо идти.

— Иди, — сказал я.

— Не хочу! — зло выкрикнула она, неистово обняла меня, крепко поцеловала в губы и, оттолкнув, буквально вскочила в тамбур. Пока она дошла до своего купе, поезд тронулся и стал потихоньку набирать ход. Я успел увидеть ее в обрамлении оконной рамы и помахал рукой. Она послала мне воздушный поцелуй, и вдруг застыла, не двигаясь — эдакий уносящийся вдаль стоп-кадр, щемящий снимок на память.


А утром, как и обещали, подали автобусы, и мы снова шумною гурьбой отправились в аэропорт, и все повторилось сначала-с той, пожалуй, лишь разницей, что на этот раз я твердо был уверен — вылетим точно в срок. Так и случилось.

И в небе, находясь рядом с Господом Богом, я благодарил его за подаренный мне фантасмагорический сюжет, за право участвовать в нем, за право чувствовать обнаженным сердцем то, что, может быть, многим никогда чувствовать не дано.

И все вертелась у меня в голове фраза, брошенная моим приятелем, искусным выдумщиком, пожирателем всевозможных историй, ловцом фактов и суровым бытописателем действительности.

— Знаешь, старик, — задумчиво говорил он мне, — бывает так, что ни с того ни с сего западаешь на человека; и куда бы тебя ни забросила судьба, и где бы ты ни очутился, неожиданно для себя вновь и вновь натыкаешься на него и вдруг понимаешь, что это какая-то сумасшедшая невозможность расставания…

Опомнившись, оба… или «Ванильный вечер»

Клялась ты — до гроба

Быть милой моей

Опомнившись, оба

Мы стали умней.

Опомнившись, оба

Мы поняли вдруг,

Что счастья до гроба

Не будет, мой друг.

Николай Заболоцкий

…Не сговариваясь, оба они назвали этот вечер «ванильным».

Во-первых, потому, что так называлось кафе, куда они внезапно заскочили, повинуясь какому-то непонятному для них зову.

Во-вторых, этот вечер действительно казался пряным, как ваниль, — пряным и терпким, как желание, и дурманящим, как кальян.

Желание жгло их обоих, но оно же и отпугивало, и они вели себя, словно испуганные птицы, то слетаясь друг к другу вплотную, то разлетаясь в стороны и опасливо поглядывая друг на друга исподволь.

Она называла себя Стелла Стайн, то ли радуясь согласному созвучию имени и фамилии, то ли отсылая к Гертруде Стайн-с тайным ли умыслом или явным, но к той Гертруде Стайн, которая придумала термин «потерянное поколение»; Боже! кто из нас не считал себя потерянным на определенном этапе жизни?!