— Это не тот случай, где можно отказаться.
Их взгляды встретились. Николай не отвёл глаз, но Мирослав чувствовал, что тот ждёт — не просто ответа, а чего-то большего, чего-то, что объяснит почему.
Тишина между ними заполнялась едва слышными звуками: приглушённым тиканьем часов, потрескиванием старого дерева в полу, шелестом бумаги под пальцами Мирослава, который так и не отложил документы. Как будто внешние звуки могли притупить то, что происходило внутри.
— Я не знаю, что у тебя происходит, — наконец сказал Николай, подаваясь чуть вперёд, сцепляя пальцы в замок. — Но ты ведёшь себя, будто тебя уже отправили в один конец.
Мирослав вздохнул, но не от усталости — скорее, пытаясь на мгновение остановить ход собственных мыслей, прежде чем ответить.
— Просто не люблю сюрпризы.
— Ага. Особенно от тех, кто привык устраивать их по-крупному.
Попытка пошутить. Лёгкая, почти незаметная, но напряжение в голосе Николая выдавало его. Он знал, что дело не в сюрпризах. Он знал, что дело во власти.
Власть не терпит неопределённости. Власть всегда требует покорности — особенно от тех, кто ниже по иерархии, кто не альфа, кто не имеет права на сомнение. Мирослав не был идиотом. Он знал, что его вызвали не просто так. Знал, что у Сталина нет времени на пустые разговоры. Знал, что эта встреча может оказаться последней.
И знал, что не может её избежать.
— Послушай, Мирослав, — голос Николая стал тише. Он больше не шутил, больше не пытался играть в осторожность. Он уже понял, что ответ неизбежен, но всё равно должен был спросить. — Если ты знаешь, что идёшь в ловушку, почему ты всё ещё идёшь?
Мирослав отвёл взгляд, словно что-то изучал на столе, хотя перед ним не было ничего, кроме привычного беспорядка бумаг, к которым он уже давно не возвращался.
— Потому что, если не пойду, это будет означать, что я уже проиграл.
Николай не ответил сразу. Он долго смотрел на него, словно надеялся, что в словах Мирослава было что-то ещё, что-то, что можно оспорить, что можно разрушить логикой или уговорами. Но в этой фразе было всё, что нужно было знать.
Наконец, Николай разжал пальцы, вздохнул, наклонился ближе, будто хотел сказать что-то важное.
— Хорошо. Тогда хотя бы сделай так, чтобы тебе было куда возвращаться.
Его голос звучал просто, почти буднично. Но за этими словами стояло больше, чем просто забота. Это был предупреждение. Это был приказ.
Мирослав кивнул, но не ответил.
Потому что возвращаться ему, возможно, было уже некуда.
Время приближалось к вечеру, и в этом приближении не было ничего неожиданного. Оно шло, как и всегда, неизменное, неумолимое, отмеряя мгновения с той же беспристрастностью, что и раньше, но теперь каждое новое мгновение нёс в себе смысл, которого Мирослав не мог осознать до конца. Он чувствовал его — кожей, дыханием, едва уловимой дрожью в пальцах, когда снова и снова поглаживал край стола, будто мог нащупать там ответы. Но ответов не было. Только неизбежность. Только пустота между тем, что он знал, и тем, чего боялся.
Он подошёл к умывальнику и открыл кран. Вода стекала тонкой, ровной струёй, холодная и чистая, но стоило ему поднести к ней руки, как на коже выступила дрожь, слишком лёгкая, чтобы её можно было увидеть, но достаточно ощутимая, чтобы понять: он не в порядке.
Пальцы двигались автоматически — намылили ладони, разогнали пену, растерли её по костяшкам. Казалось, что это просто привычный жест, механический, как всё остальное, но в каждом движении ощущалась какая-то странная тяжесть, словно он пытался смыть не просто дневную усталость, а нечто большее. Что-то, что цеплялось за него, что-то, что не хотело отпускать.
Он смотрел, как мыльная пена стекает в слив, распадаясь на белые разводы, оставляя за собой только чистую кожу, но очищение не наступало. Оно не могло наступить.
Мирослав вытер руки, медленно повернулся к стулу.
На спинке висел тёмный костюм — единственный, который у него был, единственный, который подходил для этой встречи. Парадный, строгий, подчёркнуто аккуратный. Он мог бы быть формальностью, но не был. Он был знаком, напоминанием, символом того, что сегодня он не просто врач.
Он человек, которого вызвали.
Но почему?
Мирослав медленно подошёл к зеркалу. Оно висело на стене — небольшое, с чуть потёртой серебряной рамкой, старое, с лёгкими следами времени по краям. Он смотрел в него, но не узнавал себя.
Его лицо казалось ему чужим.
Бледная кожа, напряжённые черты, взгляд, который пытался быть уверенным, но в глубине оставался сомневающимся. Он не знал, как ему себя вести.
— Кто ты?
Его голос прозвучал глухо, как если бы он не говорил это вслух, а думал, спрашивал самого себя.
Он не знал, чего хочет от него Сталин.
Не знал, как стоит себя держать.
Где границы?
Как не пересечь черту?
Он даже не знал, что скажет первым.
Должен ли он вообще говорить первым?
Он мог бы сыграть роль — быть вежливым, быть ровным, отвечать тогда, когда нужно, не выходить за рамки. Но какие рамки у этого разговора? Если даже его вызвали не для того, чтобы убить, это не значило, что он в безопасности. Мир, в котором власть принадлежит альфам, не терпит неопределённости. Они знают своё место и требуют, чтобы остальные тоже знали своё.
А он знал своё место?
Или всё это было просто иллюзией?
Он посмотрел в глаза своему отражению.
Они были пустыми.
Потому что он не знал ответа.
Воздух был сырой, тяжёлый, наполненный чем-то неуловимо гнетущим, что оседало в лёгких с каждым вдохом, с каждым движением, с каждым шагом, который он делал по вымощенному двору. Каменные плиты под ногами были влажными, отсыревшими, пропитанными ночной сыростью, и каждый шаг отзывался в сознании глухим эхом. Мирослав глубже втянул воздух, пытаясь собрать себя, пытаясь найти в этой паузе хоть что-то, что придавало бы ему устойчивость, хоть что-то, что могло бы вернуть контроль.
Но контроля не было.
Всё внутри него было напряжением. Не страхом — нет, страх был слишком очевидной, слишком примитивной эмоцией, а это было нечто иное. Нечто тёмное, вязкое, медленно растекающееся по венам, заполняющее каждую клетку тела. Ощущение неправильности, ожидание чего-то, что ещё не случилось, но уже висело в воздухе, уже нависало над ним, уже стало неизбежностью.
Он упёрся ладонями в колени, чуть наклонился вперёд, пытаясь ослабить этот внутренний тремор, пытаясь хотя бы на мгновение вернуть себе ощущение опоры. Но опоры не было. Был только мгновенный провал в пустоту, только понимание, что этот мир сжимает его, что его существование уже замечено.
И вдруг…
Что-то изменилось.
Не звук, не движение, не что-то явное. Скорее, едва уловимый излом в воздухе, едва ощутимый сдвиг, что-то, что организм почувствовал раньше, чем сознание.
Он выпрямился.
В тот же миг его взгляд натолкнулся на чужие глаза.
На самом краю двора стоял мужчина.
Не врач. Не пациент. Не прохожий.
Просто стоял и смотрел.
Не делал ничего, не двигался, не пытался скрыться. Он просто был там — и этого было достаточно.
Слишком долгое молчание. Слишком прямая линия тела. Слишком чёткий, осмысленный взгляд, в котором не было ни эмоций, ни безразличия — только констатация факта.
Этот человек не случайность.
Его не должно было здесь быть.
Мирослав сделал шаг вперёд.
И мужчина исчез.
Резко, молниеносно, будто он и не стоял там всего секунду назад.
— Чёрт.
Мирослав сжал пальцы, чувствуя, как внутри нарастает что-то почти животное, что-то, что тянуло его броситься следом, догнать, разорвать это молчание, но… что это изменит?
Что это докажет?
Что он узнает, даже если схватит его за плечо и заставит сказать хоть слово?
Может, это совпадение?
Может, кто-то из органов?
Может…
Может, это даже не человек, а просто страх, принявший форму?
Он стоял, глядя в темноту, туда, где только что был этот силуэт, туда, где только что смотрели на него, но теперь не было ничего.
Только пустой воздух. Только сырость. Только ощущение неизбежности.
Он медленно повернулся к выходу.
Время встречать неизвестное.
Глава 65Вечерний прием у Сталина
Москва встречала его холодным светом фонарей и тягучей, выжидающей тишиной. Город жил, но жил по-иному, чем днём, как будто к вечеру выдыхал все лишние звуки, оставляя только самое главное. Окна горели ровным светом, автомобили редкими тенями скользили по мокрой брусчатке, и в этом движении было нечто неизменное — что-то, что существовало здесь задолго до него и продолжит существовать, когда его уже не будет.
Мирослав сидел в машине. Она ехала ровно, без рывков, плавно скользя по широким московским улицам, которые сейчас казались особенно пустыми и безразличными. Внутри салона было тихо, слышался только глухой гул мотора и редкое потрескивание динамика радио, в котором то и дело прерывался звук.
Всю дорогу он не проронил ни слова. Да и кому здесь было говорить?
Они знали, кто он.
Он знал, зачем его везут.
Вопросов не задавали — потому что они были лишними.
Он смотрел в окно, наблюдая, как медленно проплывают мимо здания — тёмные, строгие, непреклонные. Москва словно раздвигалась перед ним, открывая путь — не из уважения, а потому что так было надо. Как будто сама история, которую он ещё не до конца осознал, уже сделала для него выбор.
Когда машина остановилась у кремлёвских ворот, Мирослав почувствовал, как внутри него что-то сжалось — не страх, нет, скорее чувство окончательной точки, в которую его привезли, и теперь назад дороги нет.