Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 106 из 222


Городу?


Этой стране?


Этой эпохе?


Неважно.


Важно было только одно: он не мог остановиться.


Он провёл пальцами по виску, провёл ладонью по шее, ощутил, как под кожей бьётся кровь.


Жив.


Значит, надо идти дальше.


Он выпрямился.


Вдох. Выдох.


Вперёд.


Он отошёл от зеркала и обвёл взглядом комнату.


Небольшое, почти убогое пространство, набитое вещами, которые не имели к нему отношения, но почему-то принадлежали ему теперь. Старый стол, потемневший от времени, шкаф, в котором пахло древесной пылью и чужими воспоминаниями, кровать, которая заскрипела под ним вчера, когда он садился на неё, пытаясь осмыслить прошедший день. Всё это — не его.


Но и он сам — уже не совсем он.


На столе — разбросанные заметки, учебники, тетради с записями, сделанными неровным почерком. Книги о медицине, тома, обтянутые жёстким переплётом, с жёлтыми страницами, впитавшими в себя десятилетия чужих прикосновений. Старые знания в старых книгах. Сколько людей читали их до него? Сколько рук держали эти страницы, пролистывали, вчитывались в строки, искали в них смысл, так же, как сейчас ищет он?


Он взял один из справочников. Взвесил его на ладони.


На обложке — истёртые буквы, едва читаемые. Он провёл пальцем по тиснению, неосознанно, как будто пытаясь на ощупь понять, что скрывается за этими страницами. Открыл.


Старые методы.


Методы, которые он знал.


Методы, которые уже устарели.


Он смотрел на них и чувствовал что-то похожее на отстранённую жалость. Не к этим книгам, не к тем, кто писал их, даже не к тем, кто работал по этим методам, не зная, что можно иначе.


К себе.


Потому что он тоже теперь здесь.


Он тоже теперь в этом мире.


И если эти книги остались здесь, живут здесь, если их учат, если их применяют, — значит, так должно быть.


Но тогда что здесь делает он?


Он прижал пальцы к вискам, сжал их. Секунда тишины.


Нет.


Он не будет так думать.


Не сейчас.


Он взял карандаш, выхватил из кипы чистый лист, записал несколько строк.


Методы, которые можно было бы внедрить.


Изменения, которые можно было бы попробовать.


Он должен попытаться.


Он не может просто смотреть.


Он писал быстро, не давая себе времени на раздумья. Каждая строчка — словно шаг вперёд. Шаг к чему-то, что он ещё не знал, но что уже знал о нём.


Когда он отложил карандаш, он смотрел на лист, как человек, который только что построил мост, но не знает, куда он ведёт.


Но разве это имело значение?


Главное — идти.


Он сидел за столом, глядя на разложенные перед собой заметки.


Листы бумаги, исписанные чёткими, уверенными строками, вдруг показались бессмысленными. Как будто вся его работа — расчёты, схемы, предложения — теперь ничего не значила, потому что реальность не умещалась в расчёты. Реальность всегда была больше, тяжелее, настойчивее.


Он знал, что перемены — это не просто.


Но он не думал, что они начнутся с такого удушающего чувства.


Ему казалось, что поддержка сверху даст ему свободу, но на деле всё было иначе.


Средства? Они есть. Но что толку, если сама структура давит, если внутри неё всё скрипит от любого движения, от любого намёка на перемены?


Слишком много бюрократии.


Слишком много «так всегда было».


Слишком много взглядов, в которых читается одно и то же: «А тебе-то зачем? Кому это нужно?»


Он взял карандаш, резко перечеркнул одно из предложений.


Надо начать с малого. С того, что не вызовет сопротивления.


Перестроить диагностику — уже будет результат.


Систематизировать осмотры — уже шаг.


Он сжал карандаш так, что ногти впились в ладонь.


Если начать сразу с большого, его задавят.


Но если начать с малого — он сможет вырасти.


Он подался вперёд и начал писать.


Каждое слово — как удар.


Каждая строка — как шаг вперёд.


Он не остановится.

* * *

Коридоры больницы были узкими, как слишком тесно сшитая одежда, пропитанные смесью лекарств, табака и давно въевшегося напряжения. Мирослав шёл по ним, чувствуя, как взгляды персонала замирают на нём дольше, чем стоило бы. Кто-то — просто из любопытства, кто-то — уже с определённой настороженностью.


Главврач ждал его у окна, курил, глядя на улицу, где, казалось, серость оседала даже на воздухе. Он не обернулся сразу.


— Вы упрямый человек, Миргородский, — негромко сказал он, щёлкнув пеплом в сторону. — Упрямый и, возможно, чересчур уверенный.


Мирослав остановился рядом.


— Разве не в этом смысл?


Ефим Степанович усмехнулся, но в этой усмешке не было веселья.


— Смысл… — он потушил сигарету, повернулся. — Вы хотите изменить работу больницы?


— Да.


— И думаете, что этого будет достаточно?


— Достаточно для чего?


— Для того, чтобы что-то действительно изменилось.


Молчание.


Главврач сложил руки за спиной, посмотрел на него внимательно.


— Вы умны, Миргородский. Слишком умны. Вам должно быть понятно, что перемены — это не только новые методы. Перемены — это борьба. И я поддержу вас. Но учтите одно…


Он сделал паузу, короткую, но в ней было что-то большее, чем просто задержка перед словами.


— Вы будете против системы. А система… система не любит тех, кто идёт против неё.


Эти слова повисли в воздухе, как тихий, но неизбежный приговор.


Мирослав посмотрел ему в глаза.


— Тогда я буду делать всё, чтобы система не смогла меня сломать.


Главврач улыбнулся уголком губ.


— Посмотрим, насколько вас хватит, Миргородский.


Мирослав не отвёл взгляда.


В словах главврача было предупреждение, но в нём же читался и интерес. Как будто он сам не знал, насколько далеко этот человек, появившийся в больнице так неожиданно, сможет зайти. Как будто проверял его.


Мирослав чувствовал это и не собирался отступать.


— Если система работает так, что её нельзя изменить, значит, она уже мертва, — спокойно сказал он.


Ефим Степанович выдохнул носом — не то насмешка, не то просто тяжёлое дыхание человека, который слышал слишком много таких слов за свою жизнь.


— Какой молодой, — проговорил он, качая головой. — Какой наивный.


— Это не наивность, — ответил Мирослав. — Это расчёт. Если сейчас что-то не изменить, то через пять лет уже ничего нельзя будет сделать.


Главврач снова посмотрел на него с тем самым вниманием, в котором было нечто большее, чем просто профессиональный интерес.


— И с чего вы хотите начать?


Вот он, момент.


Не простой, не торжественный, без какого-либо пафоса, но Мирослав знал, что если сейчас он скажет что-то неверное, этот разговор останется пустым — просто словами, растаявшими в воздухе.


— С диагностики, — коротко ответил он. — С порядка в осмотрах, с внедрения систематизированных карт пациентов, с нормального планирования работы врачей.


— Думаете, это решит проблему?


— Думаю, это начало.


Главврач прищурился, наклонив голову.


— Вы говорите так, как будто уверены, что добьётесь своего.


— Потому что у меня нет другого выхода.


И снова тишина.


На этот раз не настороженная, не напряжённая. Она была выжидательной.


— Хорошо, — наконец сказал Ефим Степанович. — Я вас поддержу. Но вам придётся доказать, что вы не просто ещё один человек, который хочет изменить всё, но через месяц сдастся.


Мирослав кивнул.


— Это справедливо.


Главврач усмехнулся.


— Посмотрим.


Он развернулся и зашагал по коридору, оставляя за собой едкий запах табака.


А Мирослав остался стоять у окна, глядя на серый город за стеклом и зная, что сделан первый шаг.


Но впереди было ещё слишком много борьбы.

* * *

Кабинет зав. отделением был тесным и накуренным.


Сквозь плотную пелену табачного дыма, за которой скрывались старые шкафы с пожелтевшими папками, проступала тяжесть — не только воздуха, но и самого присутствия здесь, самой необходимости объясняться, доказывать, пробиваться.


Сергей Викторович не торопился говорить.


Он разглядывал Мирослава, долго, пристально, как будто взвешивал, насколько далеко можно зайти в этом разговоре, и стоит ли вообще в нём участвовать. В его глазах читалось спокойствие, но это было не то спокойствие, которое даёт уверенность, а то, которое граничит с усталостью, с разочарованием, с чем-то, что давно не ждёт перемен.


— Миргородский, — он произнёс его фамилию так, словно пробовал её на вкус, с оттенком едва уловимой иронии. — Так ты, значит, у нас реформатор?


Мирослав не ответил сразу.


Не потому, что не знал, что сказать — нет, он знал.


Но в этом голосе, в этом взгляде, в этом тоне было нечто сильнее любых слов — насмешка человека, который видел десятки таких, как он, которые приходили со своими идеями, горели, верили, рвались, а потом угасали, сталкиваясь с одной и той же реальностью.


— Я врач, — наконец произнёс он, ровно, спокойно, глядя прямо в глаза.


Зав. отделением усмехнулся, закурил, взял папку, открыл, снова закрыл.


— Врач. — Он кивнул. — Это хорошо. Только врачи здесь работают, а не строят воздушные замки.


Мирослав не отвёл взгляда.


— Значит, делать лучше — это воздушные замки?


— Делать лучше? — Сергей Викторович приподнял брови, сделал медленный затяжной выдох. — Послушай, Миргородский. Всё, что ты говоришь, красиво звучит. Честно. Прямо чувствуется… — он сделал неопределённый жест рукой, будто ловя в воздухе подходящее слово. — Прогрессивность.