Но это была пустая мысль.
А может, и не пустая.
Он зашёл в ординаторскую и сразу почувствовал, как воздух изменился. Не просто утих — напрягся, заострился, будто был наполнен невысказанными словами, глухими взглядами, которыми его встречали. Мирослав видел это раньше: в детстве, когда омега заходил в комнату, где собрались одни альфы, и даже молчание там казалось плотнее, чем в любом другом месте.
Несколько врачей сидели за столом, сутулясь над бумагами, но их пальцы сжимали края листов чуть крепче, чем нужно. Кто-то лениво помешивал ложечкой сахар в остывающем чае, но взгляд его был устремлён не в кружку, а на Мирослава — холодный, оценивающий.
Кто-то хмыкнул.
— А вот и сам реформатор, — сказал голос, негромкий, но отчётливо язвительный.
Мирослав остановился у двери.
— Интересно, что нам теперь прикажут делать?
— Может, и правда пора привыкать? — другой голос, чуть мягче, с оттенком сомнения. — Если он таких пациентов принимает…
Мирослав не пошевелился, но почувствовал, как внутри что-то сжимается.
Жуков.
Значит, слух разошёлся мгновенно. Значит, уже обсуждали.
Он не успел ответить, как раздался спокойный, но твёрдый голос:
— Не смеши меня.
Карпов Виктор Ильич.
Он сидел в дальнем углу, в полумраке, скрестив руки на груди, и смотрел на него с лёгким, почти ленивым презрением.
— Поддержка — дело временное, — продолжал он, чуть склонив голову набок. — А потом останется только больница и пациенты. Посмотрим, насколько хватит его идей.
В глазах — ни злобы, ни раздражения. Лишь уверенность в том, что время само расставит всё по местам.
Всё было сказано.
Мирослав почувствовал, как дыхание замедляется, но с силой заставил себя говорить ровно:
— Если у вас есть вопросы по поводу изменений, я готов объяснить всё детально.
— Мы тебя выслушаем… — протянул Карпов, откинувшись на спинку стула. — Но ты пока не заблуждайся. Здесь работают люди, которые знают своё дело не один десяток лет.
В ординаторской снова повисла тишина.
Она не была пустой.
Она была набитой колючками.
«Они ждут, когда я совершу ошибку».
И Мирослав понял: они её дождутся. Или помогут ему её совершить.
Ординаторская казалась теснее, чем была на самом деле. Тяжёлый воздух, пропитанный запахом лекарств и бумажной пыли, давил, оседая на плечах, заставляя чувствовать всю безысходность момента. Мирослав стоял у стола, не торопясь садиться. Он видел, как они смотрят на него — не как на коллегу, а как на что-то чуждое, нарушающее привычный порядок. Эти взгляды не были откровенно враждебными, но в них читалась непоколебимая уверенность в своей правоте, в своей силе, в том, что новый порядок — это всего лишь иллюзия, которая со временем рассыплется, уступая место привычному ходу вещей.
— Мы можем улучшить процесс обезболивания и снизить количество осложнений, если будем использовать более современный подход, — начал он, стараясь говорить спокойно, не показывая ни волнения, ни раздражения.
Один из хирургов, мужчина с уставшим лицом и потёртым халатом, устало вздохнул, отложил ручку и покачал головой.
— У нас нет ресурсов на все твои «современные методы».
В голосе его не было ни злости, ни яда — лишь усталость, та самая, которая копится годами, превращаясь в скептицизм. Мирослав понял: он не спорит, он просто больше не верит, что что-то можно изменить.
— Не все требуют больших вложений, — продолжил Мирослав, сжимая пальцы на столешнице. — Некоторые вещи можно внедрить уже сейчас — например, более строгий контроль стерилизации инструментов.
Молчание. Взгляды пересеклись. Кто-то сделал вид, что рассматривает бумаги, кто-то скрестил руки на груди, не подавая виду, но Мирослав видел, что его слушают.
И только Карпов Виктор Ильич усмехнулся — тихо, почти незаметно, но этого хватило.
— А ещё у тебя есть план, как вытащить больницу из двадцатилетней стагнации? — его голос был ленивым, но в этом ленивом спокойствии чувствовалась насмешка, словно он не задавал вопроса, а просто давал понять, насколько нелепыми кажутся ему слова Мирослава.
Мирослав выдержал паузу.
— У меня есть идеи, — сказал он медленно, с нажимом на каждое слово. — Но без вашей поддержки их невозможно будет реализовать.
Он снова оглядел ординаторскую. В каждом взгляде была своя эмоция: в ком-то сомнение, в ком-то усталость, в ком-то — едва сдерживаемое раздражение. Но все они были профессионалами. И он знал, что если сумеет убедить их, они последуют за ним, несмотря на личные убеждения.
«Они могут ненавидеть перемены, но они профессионалы. Главное — дать им понять, что мы работаем на одну цель».
Но услышат ли? И если услышат, не будет ли уже поздно?
В комнате будто повисло удушающее напряжение. Мирослав ощутил его физически — тяжёлой, невидимой тяжестью, давящей на виски, тянущей плечи вниз. Он видел, как врачи вокруг него затаились, как одни украдкой переглядывались, а другие, наоборот, смотрели прямо, открыто, с нехорошей, колючей внимательностью. Тишина, недолгая, предвещавшая бурю, нарушилась взрывом.
— Ты думаешь, что умнее нас⁈ — голос был резкий, сорвавшийся почти на крик, но в нём звучала не только злость, но и что-то ещё — усталость, раздражение, страх перед переменами. — Что твои методы лучше⁈
Это сказал Васильев — старый хирург с пятнадцатилетним стажем, ещё не дряхлый, но уже с той сухой желчностью в голосе, которая появляется у тех, кто слишком долго работает в одной системе и уже не верит, что она может измениться. Он откинулся на стуле, стиснул кулаки, его плечи дрожали от накатившего раздражения.
— Я думаю, — ответил Мирослав ровно, но не без нажима, не сводя глаз с Васильева, — что вместе мы можем работать лучше.
— Лучше? — передразнил тот, хмыкнув, но уже не так громко, не так уверенно. — А ты знаешь, сколько нас таких, которые пытались «лучше»?
Он не ждал ответа и не собирался его слушать.
— Их нет, вот что я тебе скажу!
Мирослав не дрогнул, не опустил глаза, не сделал шага назад.
— Но ведь вы здесь, — сказал он тихо, но так, что в комнате опять стало слишком тихо.
Виктор Ильич Карпов, до этого лишь наблюдавший за сценой с ленивой усмешкой, теперь будто оживился. Он чуть приподнялся на стуле, выпрямился, сложил руки перед собой. В его взгляде не было ни открытой злобы, ни ярости, только испытующий интерес, лёгкая насмешка, игра в превосходство, как будто он заранее знал, что будет дальше, как будто уже видел развязку и просто наслаждался моментом.
— Что ж, раз так, — сказал он медленно, нарочито небрежно, но с каким-то хищным блеском в глазах, — посмотрим, как ты справишься на практике.
На практике.
То есть под наблюдением.
То есть под постоянным, пристальным контролем, в ожидании ошибки, промаха, просчёта, за который можно было бы ухватиться, за который можно было бы его уничтожить.
И Мирослав это понимал.
«Теперь они будут следить за каждым моим шагом».
Но он не боялся. Или, может, боялся, но слишком устал, чтобы показать это.
Лампа едва освещала бумаги, брошенные небрежно, но в их хаотичности было нечто закономерное — страницы, исписанные ровным, но всё же слегка нервным почерком, графики, небрежные пометки на полях, будто сделанные в спешке, будто в минуту внутреннего отчаяния, когда нужно было зацепиться хоть за какую-то мысль, чтобы не дать хаосу поглотить всё. Мирослав смотрел на них, но не видел. Он прислушивался к тишине.
Коридоры больницы ещё шептались вдалеке — шаги редких запоздалых врачей, негромкие разговоры, хлопки закрывающихся дверей. Но в этом звуке уже не было жизни, не было той сутолоки дневного хаоса, когда каждый стремится ухватиться за время, заполучить ещё несколько минут для дела, которое никогда не закончится. Теперь всё было иначе — ночь придавливала стены, тени становились длиннее, и даже свет лампы казался глухим, утонувшим в этой вязкой тишине.
Он медленно убрал руку со стола, провёл пальцами по виску, скользнул ладонью по глазам, задержался на переносице. Он чувствовал, как ноет затылок, как пульсирует напряжение в висках — не от усталости, а от чего-то более глубокого, оттого, что было внутри, от чего-то неясного, что никак не удавалось выразить словами.
«Я знал, что будет трудно. Но теперь я понимаю — дело не только в новых методах. Дело в том, чтобы изменить сознание людей».
Он закрыл глаза, но перед ним всё ещё были их лица.
Виктор Ильич Карпов с его ленивой, но цепкой усмешкой — человек, который всегда держится в тени, но которого боятся даже те, кто не признаётся в этом. Врачей невозможно запугать, их можно только поставить в условия, где страх рождается сам собой. И Карпов умел это делать. Он не говорил угрозами, не давил, не поднимал голоса. Он просто ждал. Он был тем, кто видел всё, но редко вмешивался, и потому, когда вмешивался, это значило, что всё уже решено.
И Васильев — с его сжатой челюстью, с его вспыльчивостью, с его раздражением, за которым скрывалось что-то большее. Может быть, страх. Может быть, усталость. Может быть, отчаяние.
И другие. Их взгляды, их ожидания.
Кто-то хотел его падения.
Кто-то просто ждал, чтобы убедиться, что его идеи провалятся.
Кто-то уже готов был принять перемены, но боялся говорить об этом вслух.
А он?
Он осознавал, что каждый его шаг теперь под наблюдением.
Каждая ошибка будет отмечена.
Каждое слово — взвешено и записано в чьей-то памяти, чтобы потом вспомнить в нужный момент.
Он провёл языком по губам, ощутил сухость во рту. Встал, подошёл к окну.
Сквозь мутное стекло он видел, как внизу кто-то закуривает, медленно втягивает дым, глядя в ночное небо. Омега? Альфа? Уже не важно. Сейчас всё смешалось.