Он задержал взгляд, всматриваясь в тёмную, почти пустую улицу.
«Теперь они будут следить за каждым моим шагом».
Но он не боялся. Или, может, боялся, но не имел права показать это.
Дверь скрипнула, впуская полоску тусклого света из коридора, и почти сразу же закрылась, будто глотая звук обратно, в эту тихую, заглушённую больничную ночь. Мирослав даже не повернулся сразу — он знал, кто это. Он знал по шагам, по едва заметной, но всё же различимой нерешительности, с которой человек вошёл, не будучи уверенным, стоит ли заходить вообще.
— Опять работаешь в темноте, — голос был низким, чуть хрипловатым. — Это уже привычка или ты просто не хочешь видеть, как тут всё выглядит при свете?
Мирослав медленно повернулся, встретился взглядом с Дмитрием Ивановичем, который теперь стоял у двери, чуть склонив голову набок, будто изучая его. Высокий, сухопарый, с привычкой держать руки в карманах халата так, будто скрывает там оружие. Его лицо казалось задумчивым, но в глазах было нечто большее — может быть, усталость, может быть, тревога.
— Ты не зря это начал, — сказал он наконец, и его голос прозвучал неожиданно тихо. — Всё новое вызывает сопротивление. Но ты прав.
Мирослав молчал. Он смотрел на него, но слова будто застряли где-то глубоко внутри, не желая выходить наружу. Он хотел ответить, но не знал, с чего начать. Он мог бы сказать что-то насмешливое, мог бы отмахнуться, мог бы сделать вид, что это не имеет значения. Но зачем? Оба знали, что имеет.
— Вопрос в том, дадут ли мне шанс это доказать, — наконец сказал он, и его голос прозвучал немного глуше, чем он хотел.
Дмитрий Иванович усмехнулся — коротко, почти беззвучно.
— С такими методами у тебя нет другого выбора, кроме как доказать, — его взгляд стал серьёзнее. — Или ты думал, что сможешь просто предложить перемены, и все вдруг согласятся?
Мирослав чуть сжал пальцы, но тут же расслабил их. Он знал, что так не бывает. Альфы не отдают власть легко. Они не доверяют изменениям, которые идут не от них. А омега, даже врач, даже тот, кто доказал свою компетентность, всегда будет под подозрением.
«Как бы тяжело ни было, назад пути нет».
Он опустил глаза на бумаги перед собой, но видел не их. Он видел их взгляды — Виктора Ильича, коллег, тех, кто ждал, когда он ошибётся. Он чувствовал их скептицизм, их раздражение, их осторожность. Они не доверяли ему, и, может быть, никогда не доверят.
Но Дмитрий Иванович здесь. Это что-то да значит.
— Я надеюсь, ты понимаешь, во что ввязался, — сказал Дмитрий Иванович, чуть качая головой. — Они не оставят тебя в покое.
Мирослав посмотрел на него. Медленно кивнул.
— Уже понял.
В кабинете было тихо, только скрип пера по бумаге и редкие, чуть глухие звуки из коридора напоминали, что больница всё ещё жива, дышит, работает, несмотря на поздний час. Мирослав сидел за столом, ссутулившись, вглядываясь в строчки своих записей, но видел не буквы, не схемы лечения, не отчёты. Он видел сегодняшние взгляды. Чувствовал их.
Виктор Ильич — холодный, прищуренный, со скептической усмешкой, готовый наблюдать, как он споткнётся. Молодой хирург, что слишком резко отодвинул бумаги, едва сдерживая раздражение. Даже Дмитрий Иванович, пусть и на его стороне, смотрел не с поддержкой, а с тем тихим, неизбежным пониманием, которое, пожалуй, пугало больше всего.
«Они не верят мне. Пока ещё нет. Они видят во мне не врача, не равного, а угрозу. Омега, что нарушает устоявшийся порядок. Альфы не забывают такое. И омеги тоже».
Он медленно положил перо, потёр переносицу. Усталость подступала, но мысли не давали ей победить. Всё произошло слишком быстро, слишком резко. Жуков, перемены, их напряжённые лица в ординаторской, короткий разговор с Дмитрием Ивановичем, его полувопрос, полупредостережение.
«Ты понимаешь, во что ввязался?».
Он понимал. Может быть, не до конца, но теперь уже не мог сделать вид, что не замечает. В больнице теперь слишком много глаз, слишком много слухов, слишком много вопросов, звучащих шёпотом.
«Они ждут, когда я оступлюсь. Они надеются, что я сломаюсь».
Он снова взял перо, выровнял лист и аккуратно, сосредоточенно вывел несколько слов. Он не знал, кому он их адресовал — себе, врагам, будущему. Может быть, это был его ответ.
«Это только начало. Но я не отступлю».
Он откинулся назад, выдохнул. Лампа горела тускло, тени ложились на стены густыми, неровными линиями. Ночь в больнице продолжалась.
Глава 73За пределами больницы
Он вступил в ночь, и город, серый, угрюмый, затянутый в непроницаемую сырость, словно сомкнулся за его спиной. Шаги глухо отдавались в пустоте, и только редкие капли, сорвавшиеся с карнизов, нарушали устоявшийся ритм. Мирослав не спешил — в этом не было необходимости. Больница осталась позади, а впереди его ждал только путь домой, наполненный той глухой усталостью, что не лечится ни отдыхом, ни молчанием.
Ночная Москва была иной, чем днём: здесь не гремели трамваи, не слышались отрывистые команды, не было той непрестанной гонки за чем-то неуловимым. Здесь город дышал медленно, лениво, вбирая в себя тени людей, скользящих по тротуарам. Каждый был сам за себя, но все вместе образовывали нечто большее — единый, безликий организм, по которому струилось безмолвное напряжение. Мирослав знал этот ритм, чувствовал его нутром, так же, как чувствовал, что что-то изменилось. Вечерний воздух не был таким, каким он оставлял его утром: теперь он напоминал тугой, липкий покров, охватывающий его плечи.
Он оглянулся. Взгляды. Где-то за спиной, на периферии зрения, на границе ощущений. Кто-то смотрит, кто-то следит. Но кто? Прохожие мелькали перед глазами, но ни один не задерживался, ни один не выделялся. Мирослав пошёл дальше, но тревога осталась, прилипла к затылку, словно тень, которая не исчезнет, как ни старайся.
Омега. Он был омегой, и в этом мире это значило больше, чем просто слово, больше, чем простая биология. Это было клеймо, невидимое, но весомое. Омега мог работать, мог носить белый халат, мог даже говорить с альфами на равных, но никогда не мог забыть, кем он был. Это было в крови, в воздухе, в каждом невидимом взгляде, в каждом еле уловимом жесте. Даже сейчас, когда он шёл по улицам, и никто не касался его напрямую, он чувствовал это — привычное, давящее ощущение. Как будто сам воздух Москвы напоминал ему, кто он.
Альфы не ходят так. Альфы идут уверенно, их шаги звучат иначе, их движения уверены и точны. Мирослав знал, как они двигаются, знал этот напор, эту непоколебимость. И теперь, когда за ним следили, он не мог не думать, что это один из них. Или тот самый, или кто-то другой — не имело значения.
Он сжал пальцы в кулаки, едва заметно, будто убеждая себя, что в этом нет ничего особенного. Это просто ночь. Просто влажный асфальт. Просто чужие взгляды, которые, возможно, даже не направлены на него. Но он знал, что ошибается.
Голос прорезал тишину, точно острая игла, и без того натянувшуюся, как сухожилие, ткань мысли. Мирослав вздрогнул, но не повернулся сразу. Вместо этого он выпрямил спину, будто этот едва заметный жест мог вернуть ему утраченное спокойствие. Шаг его стал ровнее, размереннее, но каждый следующий давался с трудом, словно воздух вокруг сгустился, словно под ногами образовалась вязкая, невидимая трясина.
— Не ожидал, что увижу вас так поздно, доктор, — произнёс альфа. Голос не спешил, не давил, но уже сам по себе был границей, обозначенной без лишних слов.
Мирослав знал этот голос. Знал и его тембр, и его спокойствие, и ту едва заметную игру, что угадывалась в интонации. Но, главное, он знал, что тот не говорит впустую. Этот человек не бросает слов просто так — каждое сказанное им что-то значило, и значит, имело смысл и само его появление здесь, сейчас, в этот момент, когда ночь, когда дождь, когда город уже спит, а те, кто не спит, предпочитают оставаться в тени.
Он мог бы не отвечать. Просто пройти дальше. Но шаги. Ровные. Чужие. Они не спешат, но и не замедляются. Идут в ногу, будто между ними и правда что-то общее, будто он не один. Мирослав ещё раз глубоко вдохнул, словно хотел запомнить этот момент, запечатлеть его внутри себя, а затем, через секунду, может, две, остановился.
— Поздно? — спросил он наконец, чуть повернув голову, но не глядя прямо. — А вам, значит, не поздно?
Альфа молчал. Он не стоял на пути, не заграждал дорогу, не делал ничего явного, но всё его присутствие ощущалось так, будто дорога действительно была перерезана. Не физически. Нет. Просто пройти дальше было невозможно. Потому что было бы странно. Потому что было бы бегством. Потому что, если Мирослав сейчас пойдёт дальше, это будет значить что-то, чего он сам не сможет объяснить.
Он посмотрел на него наконец. Не сразу, неохотно, но посмотрел. Альфа стоял в тени фонаря, так, что свет выхватывал только часть лица, но этого было достаточно, чтобы увидеть выражение — не насмешку, не раздражение, даже не скуку. Нет, в этом взгляде было что-то другое. Что-то… интерес. Да. Интерес. И это было хуже всего.
Мирослав не замедлил шаг, не остановился, не поддался ни на миг той тишине, что вдруг повисла между ними, пропитанная чем-то трудноуловимым, будто воздух сгустился, стал гуще, цеплялся за кожу, давил на виски. Он сделал ещё один шаг, другой, зная, что каждый последующий даётся ему всё тяжелее.
— Если вам снова нужна помощь врача, приходите утром, — сухо, но ровно, даже бесстрастно, даже слишком ровно.
Он сам услышал, как это прозвучало, услышал эту чуждую ему уверенность, словно говорил не он, а кто-то другой, кто-то, кто давно уже привык к таким встречам. И, быть может, в этом было что-то правильное — в этой отстранённости, в этом отголоске безразличия, в этой заранее поставленной границе. Но в то же время было что-то неправильное. Потому что этот человек не знал границ. Он не переступал их, нет. Он просто двигался так, будто их не существовало вовсе.