В зале повисла тишина, густая, как хлороформный пар, как ожидание перед вскрытием гнойного кармана, когда ещё не понятно — удастся ли обойтись без осложнений или содержимое прольётся, заражая всё вокруг. Мирослав знал, что сейчас стоило сказать слово не так — и его раздавят. Не в открытую, не сразу, но они уже собираются, уже смотрят на него с этим настороженным вниманием, с которым опытные хирурги следят за неуклюжим ассистентом: поскользнётся или удержит инструмент?
Он посмотрел на Карпова. Тот стоял напротив, чуть подавшись вперёд, словно хищник, готовый прыгнуть. Глаза его блестели, уголки губ дрожали в едва скрытой усмешке — он наслаждался этим моментом, чувствовал себя хозяином положения.
— Здесь не будущее. Здесь — советская стоматология, — повторил он, теперь уже медленнее, с расстановкой, словно выговаривал приговор.
Мирослав вдруг понял, что это не просто слова. Это формула, оберегающая Карпова и подобных ему от любого ветра перемен. Здесь не будущее. Здесь — порядок. Здесь — уверенность, что каждый знает своё место и не высовывается. Здесь — методички, составленные двадцать лет назад, здесь — вечный страх, что слишком резкие движения приведут к разборкам не только на врачебных планёрках, но и в кабинетах повыше.
И вдруг ему стало противно.
Противно от этого довольного лица, от этих скрытых усмешек по краям стола, от самого факта, что здесь, среди врачей, людей, которые клялись спасать жизни, вопрос о том, нужно ли применять лучшее лечение, вообще вызывает споры.
— Не эксперименты, а передовые технологии, — сказал он наконец, медленно, словно проверяя слова на прочность. — И в будущем они заменят старые методы.
Карпов улыбнулся.
— В будущем, товарищ Миргородский? — спросил он, всё тем же тягучим голосом, но в глазах уже не было веселья. — Вы думаете, будущее здесь наступит?
По залу прошёл лёгкий, приглушённый смех. Кто-то нервно закашлялся.
Мирослав почувствовал, как внутри поднимается горячая волна гнева, но он подавил её. Не время. Если он сейчас вспыхнет — его затопчут.
— Если не думать о будущем, его действительно не будет, — ответил он ровно.
Он смотрел прямо в глаза Карпову, и внезапно ему показалось, что перед ним не просто врач, не просто завотделением, не просто человек, стоящий во главе старой школы. Нет. Это было нечто большее. Это было само воплощение той силы, что всегда стояла между прогрессом и реальностью, той неизменной инерции, которая цепляется за прошлое, не желая его отпускать.
— Что ж, посмотрим, как долго ваши методы продержатся, — бросил Карпов и, едва заметно пожав плечами, сел обратно в кресло.
Разговор продолжился, но Мирослав уже знал — война объявлена.
Это была не просто дискуссия о методах лечения.
Это была линия фронта.
Зал, казалось, уже начинал остывать после напряжённого разговора: врачи вставали, разглаживали халаты, щёлкали застёжками потёртых портфелей, приглушённо переговаривались, уводя обсуждение в сторону более безопасных тем — кто-то говорил о планах на вечер, кто-то с интересом пробегал глазами последние заметки в медицинских журналах. Мирослав уже ощущал, как внутри ослабевает напряжённый узел, как можно, наконец, перевести дыхание и хотя бы на время отступить, чтобы потом подготовиться к новому витку борьбы.
Но всё оборвалось в один момент.
— Слушай, Миргородский…
Этот голос был неожиданностью. Не Карпов, не его ближайшие союзники, не те, кто за последние месяцы стали открытыми противниками, а Андреев — один из тех, кто, казалось, не принимал ничью сторону, кто всегда сидел в тени, тихо наблюдал, прищурившись, словно выжидая момент, когда станет ясно, кто окажется победителем.
Мирослав медленно повернул голову. Андреев сидел, небрежно откинувшись на спинку стула, и глядел на него с ленивым интересом, но в этом взгляде было что-то цепкое, что-то, от чего внутри невольно зарождалась тревога.
— Ты так уверенно говоришь, что эти композиты заменят амальгаму. Будто уже видел, как всё это работает.
Ещё мгновение назад все собирались расходиться, но теперь — теперь тишина сгустилась, а полузакрытые папки замерли на столах, не убранные в портфели, руки врачей застыли, кто-то медленно опустился обратно на место, притворяясь, что просто хочет дослушать разговор.
И самое худшее — Карпов тоже услышал.
Мирослав не видел его лица, но почувствовал — почувствовал, как он замирает у двери, едва заметно выдыхая через нос, словно хищник, уловивший в воздухе запах крови. И вот, уже поворачивается, уже смотрит, уже улыбается — тонко, холодно, с удовольствием, которое он даже не пытается скрыть.
— Вот именно, — медленно, почти ласково протянул Карпов, растягивая слова, смакуя их, будто только что получил в руки давно ожидаемую улику. — Ты утверждаешь, что это будущее. Но откуда такая уверенность?
Он не спрашивал, он нападал.
И все это чувствовали.
Слова застыли в воздухе, как рентгеновский снимок в руках врача — только и жди, когда кто-то укажет пальцем на тёмное пятно и вынесет диагноз.
Кто-то хмыкнул. Кто-то сцепил пальцы на груди и подался вперёд, не сводя с него взгляда.
Мирослав ощутил, как внутри что-то сжимается.
Они ждут.
Ждут ошибки. Ждут, когда он скажет что-то неосторожное. Ждут, когда он дрогнет, когда проявит слабость, когда даст Карпову повод сомкнуть капкан.
Но он не дрогнет.
Он заставил себя спокойно выдохнуть, медленно скользнул взглядом по лицам сидящих напротив — привычно холодное лицо заведующего, насмешливо вскинутые брови Карпова, сосредоточенный, чуть напряжённый взгляд Андреева, который, похоже, сам ещё не решил, ради чего задал этот вопрос.
Неважно.
Сейчас он должен был говорить осторожно, но твёрдо.
Он не мог допустить промаха.
Мирослав не торопится отвечать. Он знает, что торопливость выдаёт нервозность, а нервозность — слабость. Пусть они ждут. Пусть это будет тишина, наполненная неуверенностью для них, а не для него. Он слегка откидывается назад, убирает в карман карандаш, с которым до этого машинально водил по краю листа. Делает это нарочито спокойно, как если бы вопрос Карпова не представлял для него никакого интереса, словно он не замечает скрытого подвоха, не чувствует напряжённого ожидания в воздухе.
Тонкая, почти невидимая пауза.
И только потом он отвечает.
— Я изучал западные исследования, — голос ровный, без резкости, но и без сомнений. — Если внимательно следить за мировыми тенденциями, можно увидеть, куда движется стоматология.
Эти слова словно камень, брошенный в воду. Волна идёт по кругу, отражается от стен, возвращается обратно. Несколько врачей мельком переглядываются, кто-то сдвигает брови, у кого-то на лице мелькает лёгкое замешательство. Западные исследования. Само это словосочетание имеет в себе что-то запретное, что-то, что не принято произносить так открыто, но, чёрт возьми, каждый из них, каждый, кто хоть немного хочет знать больше, давно этим интересуется. Просто не вслух.
Карпов улыбается.
— Западные? — он делает шаг ближе, и эта улыбка приобретает неприятный оттенок. — Это какие же? Ты советский врач, Миргородский. Мы работаем по нашим стандартам.
Он словно ставит капкан, пытается втолкнуть его в узкие рамки системы, пытается загнать его в угол. Мирослав чувствует, как напряжение накатывает снизу, медленно, почти змеёй, вползает в позвоночник. Это первый рубеж. Если он начнёт оправдываться, если он позволит Карпову втянуть себя в ненужное обсуждение, то всё, конец. Его утопят в разговорах о том, как важно следовать официальным стандартам, о том, что методики, предложенные Министерством, достаточны, что сомневаться в них — значит сомневаться в советской науке, в партии, в самой системе.
Надо уйти от темы. Они хотят, чтобы я начал защищаться. Нет. Я переведу удар.
Он медленно скользит взглядом по лицам врачей. Находит среди них того, кто заинтересован, того, кто действительно хочет понять, а не просто слепо следовать правилам. Замечает, как кто-то еле заметно качнул головой — то ли с пониманием, то ли с осторожностью.
Мирослав позволяет себе усмешку.
— Карпов, вы же тоже не в пустоте живёте. Даже вы, думаю, слышали про исследования Гарвардской стоматологической школы.
Эти слова летят в воздухе как удар. Гарвард. Имя, которое не нуждается в представлении. Даже здесь, даже в этой комнате, даже в условиях, где всё западное считается подозрительным, Гарвард остаётся Гарвардом. Имя, которое звучит как гарантия, как знак качества. Несколько врачей невольно кивают. Некоторые — с осторожностью, некоторые — с пониманием.
Карпов морщится. Он этого не ожидал. Он хотел, чтобы Мирослав начал защищаться, а вместо этого получил точный, выверенный ответ, который сложно оспорить.
Но он не сдаётся.
— Ну, допустим. — Голос его чуть жёстче, чем прежде. Он делает шаг назад, складывает руки на груди. — Но ты говоришь, что эти методики заменят старые. А если нет? Ты что, пророк?
И вот оно.
Мирослав ощущает, как внутри что-то холодеет. Это был новый виток атаки, другой, но не менее опасный. Карпов хочет, чтобы он произнёс одно неверное слово. Чтобы он сказал «да». Чтобы подтвердил своё убеждение безоговорочно.
Потому что если он скажет «да», то это будет сигналом. Карпов тут же спросит: «А откуда тебе это известно?» Он не остановится, он будет копать, намекать, задавать вопросы, загонять в угол.
Он хочет услышать что-то, что можно потом обернуть против него.
Но он этого не получит.
Мирослав выдерживает паузу.
На его лице сохраняется лёгкая, чуть насмешливая улыбка, но внутри — напряжение, холодный расчёт. Весь зал ждёт его ответа. Все они — врачи, сомневающиеся, нейтральные, поддерживающие, преданные Карпову — все сейчас следят за тем, как он выйдет из этой ловушки.