Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 133 из 222


Николай говорил тихо, но не потому, что боялся. Нет, в его голосе была другая осторожность — та, что исходит не из слабости, а из понимания, что за каждым словом стоит что-то большее, чем само слово.


Мирослав медленно поднял глаза.


Николай стоял в дверях, переминаясь с ноги на ногу, но не глядя прямо, и этот его взгляд, скользящий в сторону, будто он не хотел сказать, но знал, что сказать придётся, раздражал сильнее, чем могли бы раздражать открытые насмешки.


— Мне кажется, что это не просто жалобы. — Он выдержал паузу, слишком длинную, слишком наполненную смыслом. — Я слышал, как Карпов говорил кое-что коллегам. Он настраивает людей против тебя.


Мирослав медленно моргнул.


Слова не удивили. Нет, это было даже легче — когда слышишь то, что уже знаешь, то, в чём не нужно сомневаться, что уже давно пульсирует под кожей, в висках, в напряжённых пальцах, в сжатых плечах.


Он наклонился к столу, провёл ладонью по картам, будто в этом движении заключалось решение, будто через бумагу можно было почувствовать пути, которыми двигалась атака.


— Я уже догадался.


Голос его был глух, ровен, почти бесцветен.


— Но почему именно сейчас?


Николай задержал дыхание.


Только на миг.


Но этого хватило.


— Он ждёт момента, когда ты совершишь ошибку.


В коридоре кто-то прошёл, стук каблуков отразился от стен и стих.


— И если такой момент не наступит — он создаст его сам.


Создаст.


Мирослав ощутил, как в груди что-то сжалось, как будто внутри, глубоко, невидимо, уже сработал механизм, который он не мог остановить.


Он знал.


Знал, что это не просто удары. Это подготовка.


«Значит, я был прав. Теперь мне нужно подготовиться. Если Карпов хочет войны, он её получит».


Но он не сказал этого вслух.


Он только молча кивнул.


И закрыл медицинскую карту.


Он сел за стол, не торопясь, почти медленно, словно тело ещё не осознало необходимость действий, но разум уже двигался, уже выстраивал ряды, уже рассчитывал, как сделать следующий шаг так, чтобы его не загнали в угол. Он смотрел на стопку медицинских карт перед собой, но видел не бумагу, а сеть. Тонкую, сложную, сплетённую ловко и точно, чтобы не разорвалась от первой же встряски.


Каждая жалоба — не случайность. Каждое слово, сказанное пациентами, не их слова. Он видел это теперь отчётливо, как рисунок, проступающий из-под слоя старой краски, когда начинаешь тереть поверхность.


«Карпов не хочет просто отстранить меня. Он хочет сделать так, чтобы я сам стал тем, кем мне велено быть. Тем, кем я не стал, но должен был. Он не просто давит — он меняет меня. Точнее, хочет поменять».


Он скользнул взглядом по именам, по диагнозам. Что в них есть общего? Почему именно эти пациенты?


Рука его остановилась на одном из листков, пальцы слегка постучали по полям, будто инстинктивно проверяя, на месте ли границы, нет ли там чего-то постороннего, чего-то, что он упустил. Он ощущал пульсирующую злость — тихую, но живую, растущую в темноте сознания, от которой нельзя было избавиться.


«Карпов не оставит меня в покое».


Это было уже не предположение.


Это было факт.


Он медленно выдохнул, наклонился вперёд, сложил карты в ровную стопку, точно выстраивая позиции на шахматной доске.


Он закроет эту брешь.


Он не даст себя подставить.


«Но теперь я знаю его тактику. И я буду готов».


Папка с медицинскими записями захлопнулась с сухим, почти резким щелчком.


За окном темнело.


Буря была уже не в воздухе.


Она была внутри.

Глава 82Разговор о запрете

* * *

Ординаторская тонула в полумраке, серые сумерки лениво стекали по стеклу, оставляя на нём размазанные, нечеткие отблески электрического света. Воздух был густым, тяжёлым, наполненным тягучей смесью — табак, чай, влажная бумага, немного спирта. Здесь пахло усталостью, разговорами, которые никогда не прекращались, только сменяли друг друга, новыми, но по сути всё теми же.


В центре комнаты длинный стол, накрытый газетами, медицинскими записями, пустыми стаканами. Бумага потемнела от чужих рук, в некоторых местах края смяты, будто кто-то злился, сжимал её, прежде чем отпустить. В одной из газет чёрным жирным шрифтом выведены заголовки, но Мирослав не читает — он не хочет знать, что там написано, но и не может не знать.


Он сидит чуть в стороне. В этом есть определённая тактика — не слишком далеко, чтобы выглядеть отчуждённым, но и не слишком близко, чтобы его воспринимали как часть беседы. Он делает вид, что слушает рассеянно, лениво, будто это только фон, но в действительности каждое слово цепляет его ухо, каждое движение ловится краем взгляда.


Разговор пока никуда не идёт, течёт медленно, бесформенно, как всегда в такие минуты. Но в воздухе уже есть что-то другое. Тонкая, почти неощутимая напряжённость, словно невидимая рука держит нити, натягивает их понемногу, проверяя, кто дёрнется первым.


В углу Карпов откидывается на спинку стула, его руки скрещены на груди. Глаза его блестят в полумраке, но сам он молчит. Мирослав знает этот молчаливый взгляд. Это молчание, которое говорит.


Лампа потрескивает. Свет дергается, бросая резкие, искажённые тени на стены.


На секунду Мирославу кажется, что тени в комнате движутся медленнее, чем люди.


Чай был горячим, обжигающе крепким, горьким, с той особой терпкостью, которую оставляет заварка, слишком долго стоявшая в чайнике. Мирослав сделал глоток, но не почувствовал облегчения — наоборот, будто внутри всё стало ещё суше, будто горло стало ещё уже, будто этот чай не разгонял тяжесть в груди, а только давал ей осесть плотнее.


Он повертел стакан в пальцах. Толстое стекло было тёплым, даже немного липким — может, от пара, а может, от того, что его держали сотни рук до него. Пальцы невольно сжались, чуть сильнее, чем надо, — и вот уже стекло скрипнуло, точно предупреждая, чтобы он не давил, чтобы держал себя в руках.


На кончиках пальцев — пыль типографской краски. Мирослав механически провёл подушечками по ладони, оставляя на коже серые следы. Как будто что-то вытереть хотел, но не мог. Газеты лежали в беспорядке, в нескольких местах измяты, и он знал — их не просто читали, их вжимали в столешницу, комкали в злости, потом разглаживали, словно пытались убрать следы раздражения, но не смогли.


В комнате было тепло, но откуда-то тянуло холодом. Он не мог сказать, где именно был этот источник. То ли от окна, за которым быстро густели сумерки, то ли от двери, чуть приоткрытой в коридор, откуда сквозняк мог бы ползти тонкой, незаметной нитью, проникая в самую суть.


А может, это был не сквозняк.


А может, это было что-то другое.


Потому что внутри у него тоже тянуло холодом.


Газеты лежали на столе в беспорядке, но этот беспорядок был обманчив. Листки были разложены так, как раскладывают карты перед игрой — будто кто-то, взяв одну, отбросил её в сторону, но не случайно, а с намерением, чтобы другой заметил, чтобы взгляд непременно зацепился, чтобы мысль, даже случайная, даже ненужная, всё равно осталась в голове.


И Мирослав заметил.


Одна из газет, развернутая поверх остальных, словно небрежно оставленная, на самом деле лежала слишком ровно. Чёрные буквы заголовка кричали с первой страницы, но он не хотел их читать, даже не позволял себе опустить глаза. Он знал, о чём там написано. Знал, что можно бы взять её, свернуть в трубку, переложить, закрыть, но тогда это выглядело бы так, будто он пытается скрыться, будто старается не видеть, будто избегает.


А избегать было нельзя.


Лампа над столом мигала, едва слышно потрескивала, будто свет сам по себе был неустойчив, будто сомневался, стоит ли разгонять этот полумрак. В её колебаниях тени прыгали по стенам, резкими мазками дробились, менялись. В какой-то момент он поймал себя на том, что одна из них слишком длинная. Неестественно растянутая, не соответствующая телу, которому принадлежала.


Он моргнул.


Тень осталась.


На секунду ему показалось, что она продолжает двигаться, даже когда в комнате никто не шевелится.


Но он не мог смотреть туда дольше.


Его взгляд сам скользнул выше — на стену, где висел портрет.


Ровный, строгий, один из тех, что встречались в каждом кабинете, на каждом заводе, в каждом классе, один и тот же, до оскомины знакомый. Глаза вождя смотрели прямо вперёд, как всегда.


Но сегодня…


Сегодня ему казалось, что взгляд смещён.


Что он чуть в сторону.


Что он смотрит прямо на него.


И Мирослав не мог сказать, показалось ли ему это, или действительно было так.


Мирослав сидел, выдерживая позу, будто ненароком отстранённую, равнодушную. Он слушал рассеянно, лениво, чуть склонив голову в сторону, как человек, которому всё происходящее — просто фон, просто шум, просто разговор, который он мог бы и не слышать.


Но он слышал.


И в этом был главный обман.


Воздух в комнате был тяжёлым, но не от табака и чая, не от пыли старых газет и влажности закипающего кипятка. В нём уже копилось напряжение, ещё не высказанное, ещё не оформленное в слова, но оттого только сильнее ощущаемое.


«Опять политика. Куда от неё денешься? Лучше молчать».


Молчащий всегда самый видимый.


Он это знал.


Знал, что молчание — это не отстранённость, это вызов. Это знак, что у тебя есть мнение, но ты его не говоришь, а если не говоришь, значит, оно неправильное. Значит, тебе есть что скрывать.


И сейчас он чувствовал, как его молчание становится заметнее, чем любые слова.


Газета зашуршала, когда пожилой врач, не торопясь, разгладил её на столе, словно хотел убедиться, что буквы отпечатаны необратимо, навсегда. Он прищурился, задержался на заголовке, как будто видел его впервые, но Мирослав знал — он читал его ещё утром, возможно, дважды, трижды, но только сейчас позволил себе вслух озвучить неизбежное.