Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 142 из 222


Он не собирался её упускать.


Он начал вести линию.


Медленно.


Чётко.


Буквы ещё дрожали, но уже не выглядели беспомощными, не расплывались безвольными кляксами.


Он не злился больше.


Он дышал ровно, спокойно, его пальцы всё ещё липли от чернил, но теперь он не пытался их стряхнуть, не пытался стереть этот мир со своих рук.


Мирослав поставил последнюю черту, оторвал перо от бумаги и замер.


Он смотрел на подпись, на кривоватые, неуклюжие, но всё же буквы, выведенные с таким напряжением, будто он писал не фамилию, а приговор, судьбоносный документ, который навсегда изменит его жизнь.


Но он сделал это.


Бумага не разорвана.


Чернила не растеклись жирным пятном позора.


Подпись читабельна, пусть и далека от совершенства.


Он моргнул, будто не сразу поверил, что справился.


Рука ещё чуть дрожала, но теперь уже от затянувшегося напряжения, а не от бессилия.


Он вдохнул, выдохнул.


Взял новый лист.


Попробовал снова.


На этот раз рука двигалась увереннее, и буквы хоть и выглядели неровными, но уже не хаотичными, уже узнаваемыми, уже его.


Он снова посмотрел на результат.


Медленно, чётко, осознанно.


«Вот так. Медленно. Чёрт возьми, так сложно? А ведь кому-то это привычно…»


Он бросил перо на стол.


Теперь он больше не чувствовал страха перед этим предметом.


Теперь это не просто инструмент прошлого, не архаичный символ чужой эпохи.


Теперь он может с этим работать.


Он провёл пальцами по бумаге, ощущая шершавость высохших чернил, запах их терпкого, густого присутствия.


Чернила на пальцах.


Чернила на бумаге.


Он принял это.


Мир не собирался меняться ради него.


Но теперь он уже не был тем, кто отказывался меняться ради мира.


Мирослав провёл рукой по исписанному листу, чувствуя под пальцами ещё влажные чернила, чуть шероховатую поверхность бумаги, на которой теперь стояли его буквы, его подпись, его доказательство.


Он посмотрел на руки — чернила липли к пальцам, въедались в кожу, оставляя тёмные следы.


Ну и пусть.


Теперь он это сделал.


Подпись не была красивой, буквы ещё выглядели неуверенно, но это уже не было хаосом, не было беспомощной борьбой с прошлым, не было проклятой войной с предметом, который казался невозможным.


Он справился.


И это не было просто победой над перьевой ручкой.


Это был первый шаг к тому, чтобы принять это время.


Он ещё чужак здесь.


Он ещё не свой.


Но теперь он уже не тот, кто отчаянно цепляется за прошлое, которого здесь не было, за будущее, которого здесь ещё нет.


Он не изменит этот мир.


Но он начинает учиться жить в нём.


Сегодня — ручка.


Завтра — машинка.


Послезавтра — что-то ещё.


Он не сломает эту эпоху.


Но теперь он знает, как не дать ей сломать себя.


«Если я справился с этим, значит, справлюсь и с остальным».

Глава 86Рюкзак мертвых вещей

* * *

Тусклая лампа, блеклый, почти выцветший свет, не дающий ни тепла, ни уюта, только подчёркивающий, насколько здесь пусто, насколько всё вокруг кажется не просто чужим, но лишённым самого понятия «дом».


Комната маленькая, даже слишком, но это не та теснота, которая даёт ощущение защищённости, а та, что давит, сжимает, как будто стены, несмотря на их абсолютную неподвижность, медленно, неуловимо смыкаются, крадут воздух, оставляя только удушливый запах пыли, дешёвого табака, въевшегося в стены, и слабый, почти незаметный привкус хлорки, который напоминает о больничных коридорах.


Да, коридоры, они ведь тоже здесь, прямо за стеной, затихшие, застывшие в напряжённом ожидании, наполненные беззвучными тенями, отдалённым эхом чьих-то шагов — слишком далёких, чтобы можно было их узнать, но достаточно близких, чтобы напомнить, что одиночество здесь всегда иллюзорно.


Он сидит на кровати, и кровать эта такая же чужая, как всё вокруг, слишком узкая, слишком жёсткая, с матрасом, который будто бы впитывает в себя тяжесть людей, спавших на нём раньше, чужие усталости, чужие страхи, чужие ночные бдения, и теперь, когда он сидит, не двигаясь, чувствуя, как остывшая ткань простыни касается его ладоней, в этом прикосновении есть что-то неправильное, что-то, что заставляет его невольно напрячь пальцы, сжать кулак, чтобы только не ощущать этого липкого, почти липучего следа чьего-то прошлого.


Шкаф в углу, закрытый, молчаливый, пустой, потому что вешать туда нечего, заполнять пространство нет смысла, всё, что у него есть, умещается в маленьком чемодане — нет, не чемодане, рюкзаке, который так и стоит в углу, нераспакованный, забытый или, наоборот, слишком хорошо помнящийся, потому что он-то как раз не пустой, в нём прошлое, его прошлое, но теперь, теперь этот рюкзак — как ловушка, как капсула с воздухом, которым он больше не может дышать, потому что он из другого времени, потому что этот воздух не выдержит соприкосновения с настоящим, потому что стоит только открыть, и всё, что осталось от прежнего мира, рассыплется в прах.


Он закрывает глаза, ненадолго, всего на мгновение, но даже так этого достаточно, чтобы сознание тут же начало заполнять пустоту, начал накатывать знакомый страх, знакомое ощущение невыносимой оторванности, но он ведь уже привык, правда?


Уже столько раз говорил себе, что смирился, что нет смысла цепляться за то, чего больше нет, и всё же, всё же, стоит только остаться одному, стоит только позволить мыслям пойти дальше обычного механического цикла «что делать завтра, какие записи проверить, какие назначения пересмотреть», и вот она — бездна, зияющая, глубокая, чёрная, с глухим эхом вопросов, на которые нет ответов.


Здесь он чужак.


Здесь он не тот, кем был.


Здесь он никто.


Но самое страшное не это, нет, самое страшное — то, что, если продолжать жить дальше, если продолжать вписываться в этот мир, то рано или поздно он перестанет быть чужаком, перестанет быть тем, кто помнит, и тогда… тогда что? Тогда он просто станет частью этого времени?


Чёрт.


Он открывает глаза, резко, как если бы это могло разорвать этот замкнутый круг мыслей, и взгляд тут же натыкается на рюкзак.


Тот стоит в углу, всё так же неподвижно, всё так же терпеливо, но теперь уже не кажется просто предметом, теперь он смотрит, смотрит, как немой свидетель, как артефакт, который только и ждёт, когда его откроют, чтобы напомнить, чтобы вывернуть наизнанку, чтобы доказать, что прошлое всё ещё здесь, всё ещё существует, что оно не исчезло окончательно.


Или исчезло?


И если он сейчас раскроет молнию, если запустит руку внутрь, что он найдёт?


Память?


Или только вещи, которые больше не имеют смысла?


И сможет ли он вынести этот ответ?


Он подошёл к рюкзаку, остановился, глядя на него сверху вниз, словно это был живой организм, что-то дышащее, ждущее, терпеливо выжидающее момента, когда его наконец вскроют, распотрошат, разоблачат.


Как давно он его не открывал?


Почему?


Он не знал ответа, или, вернее, знал, но не хотел формулировать его словами, потому что тогда это стало бы чем-то настоящим, осязаемым, не просто странной привычкой откладывать, избегать, не смотреть в лицо тому, что всё равно никуда не исчезло. Потому что там, внутри, всё ещё лежало его прошлое, его время, его доказательства того, что он не здесь, не должен быть здесь, не принадлежит этому миру.


Он наклонился, положил руку на молнию, почувствовал под пальцами грубую ткань, холодную и пыльную, хотя, казалось бы, откуда здесь пыль, он же даже не прикасался к этому чёртову рюкзаку…


Но, может, он пылился не снаружи, а внутри?


Может, вещи внутри уже застоялись, утратили свою связь с тем временем, в котором когда-то имели значение, превратились в мумифицированные останки его прошлого?


Чушь.


Но ведь он именно поэтому и не открывал его.


Он вдохнул, выдохнул, потянул молнию — и она подалась с лёгким, но противным скрипом, точно скрежет ножа по стеклу.


Мир на секунду замер, сжался в точку, сузился до тёмного зева рюкзака.


Внутри лежали вещи, аккуратно сложенные, неосознанно бережно спрятанные, будто он уже тогда, когда собирал этот рюкзак, знал, что однажды откроет его в месте, где ничего из этого больше не будет иметь смысла.


И вот он здесь.


И вот они — его вещи.


И что теперь?


Он заглянул внутрь рюкзака, и тёмные очертания предметов, спрятанных в его глубине, на мгновение показались ему чем-то чужим, безликим, бесформенным, словно принадлежали не ему, а какому-то другому человеку, из другой жизни, из другого мира, где у него были деньги, документы, право на существование, где он мог достать карту из кошелька — и дверь перед ним открывалась, мог заплатить за билет — и отправиться куда угодно, мог, в конце концов, просто взглянуть на свои вещи, и они не напоминали бы ему о том, что теперь они бесполезны, что теперь он сам — бесполезен.


Он медленно запустил руку внутрь, ощущая под пальцами гладкую кожу кошелька, знакомую, привычную, такую обыденную, такую бытовую, что от этого становилось ещё противнее, ещё бессмысленнее, потому что ведь вещи не должны терять смысл только потому, что их вырвали из контекста, не так ли?


Но, похоже, должны.


Он достал кошелёк, открыл.


Внутри всё на месте, всё, как было — банкноты ровно сложены, карточки прижаты друг к другу, отделения аккуратные, пустое пространство для мелочи, которой теперь тоже не будет, не может быть.


Он взял одну из карт, привычно провёл пальцем по её пластиковому краю, посмотрел на название банка, на свой выцветший номер счёта, на код, который теперь — просто набор бесполезных цифр, как и всё остальное.