Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 144 из 222


Он закрывает глаза.


Этот вкус — последнее, что у него осталось от той жизни.


И даже он исчезает.


Его пальцы нащупали что-то твёрдое, гладкое, холодное, что-то, что сразу, с первого же прикосновения, ощущалось иначе, не так, как всё остальное, не так, как бесполезные деньги, не так, как мёртвые наушники, не так, как бумажные карточки из прошлого мира, которые теперь могли служить разве что закладками для книг, но и книг-то здесь не было.


Он вынул пластинку таблеток, перевернул её в руках, и это движение, простое, почти автоматическое, вдруг наполнилось чем-то болезненно-значительным, каким-то нелепым, но чётким ощущением власти. Всё остальное из его рюкзака — бессмысленные, выцветшие символы, мёртвые предметы, которыми этот мир не воспользуется, не примет, не распознает, но эта пластинка, гладкая, запечатанная, строгая, идеально выверенная в своей стерильности, — это работало.


Он провёл пальцем по ровным рядам таблеток, чувствуя под подушечками пальцев шероховатость фольги, маленькие выступы, чётко отделённые друг от друга, без единого лишнего движения, без хаоса, совершенный порядок, который никто не посмеет нарушить, кроме него.


Это не деньги, которым больше некуда идти, не документы, которые теперь ничего не удостоверяют, не наушники, которые больше не могут издавать звук.


Это — лекарство.


Это — реальная вещь, имеющая конкретное назначение, понятную функцию, и он один, только он, может решить, что с этим делать.


Он медленно переворачивает пластинку в руках, разглядывает её, оценивает, взвешивает, и с каждой секундой она кажется ему всё тяжелее, всё важнее, всё значимее.


В его мире — простая вещь, аптечная упаковка, купленная когда-то в ближайшей аптеке, закинутая в сумку, как и всё остальное, без мыслей, без сомнений, без необходимости вдумываться в её важность.


Он не помнит, когда именно положил её сюда — наверное, просто на всякий случай, от головной боли, от усталости, от возможного похмелья после долгой смены, ведь там, в будущем, боль можно было просто выключить, одним нажатием, одним движением пальцев, без последствий, без рефлексии, без страха, что боль останется навсегда.


Но теперь…


Теперь это возможно, единственное средство, единственная линия обороны между ним и неизбежной болью, которая здесь приходит неотвратимо, без смягчений, без анестезии, без возможности избежать.


Здесь нет никаких современных препаратов, здесь нет медикаментов, которые он знал, которыми привык пользоваться, здесь, если болит — значит, терпи, молись, жди, пока само пройдёт, а если не пройдёт — значит, не судьба, значит, отрежут, значит, загноится, значит, конец.


Здесь боль — это реальность.


И у него единственное оружие против неё.


«Ну хоть что-то полезное».


Он снова переворачивает пластинку, разглядывает прозрачную защитную оболочку, чувствует, как под фольгой слегка поддаются под давлением таблетки, идеально круглые, идеально белые, почти стерильные в своей искусственной чистоте, как сам факт цивилизации, как его прежняя жизнь, которая здесь просто не существует.


И он думает — оставить? Использовать?


Что лучше?


Сберечь до момента, когда действительно понадобится?


Когда нестерпимая боль, к которой этот мир относится с таким презрением, вдруг ударит по нему самому, и он вспомнит, что боль — это всё-таки не просто часть жизни, а иногда и её конец?


Или же выпить прямо сейчас, чтобы не дать боли ни шанса, ни возможности появиться, чтобы стереть даже саму вероятность, уничтожить страх, не оставить ему лазейки?


Он кладёт пластинку на стол рядом с жвачкой, смотрит на них, на два предмета, которые оказались самым прочным мостом между его миром и этим — один бесполезный, второй слишком полезный, но оба одинаково чужие здесь, как и он.


Он вздыхает, сжимает пальцы, наблюдая, как таблетки под плёнкой едва заметно прогибаются, но не ломаются, нет, пока ещё нет.


Они будут ждать.


Так же, как и он.


Он смотрел на вещи, разложенные перед собой, как разбитый механизм, каждая деталь которого когда-то работала в системе, а теперь просто лежит мёртвым грузом, бесполезная, потерявшая контекст, обесцененная самой реальностью, которая отказалась их признать.


Кошелёк.


Бесполезный.


Просто пластиковая оболочка, в которой больше не хранилось ничего ценного, только бумага, цифры, чьи-то печати, которые некому предъявлять, ненужные документы, которые не подтвердят его существование, а только ещё больше запутают, сделают подозрительным, сделают чужим.


Наушники.


Мёртвые.


Больше не будет музыки, не будет того ощущения, когда звук ограждает от мира, становится коконом, становится спасением, становится привычным шумом, в котором можно спрятаться, зная, что никто туда не прорвётся. Теперь есть только тишина, а тишина — это худшее, что может быть, потому что в ней всегда найдётся место для собственных мыслей.


Ручки.


Просто символ, просто случайный остаток другой эпохи, который здесь не нужен, не имеет смысла, потому что здесь всё решают чернильницы, бумага с жёлтым налётом прошлого, слипшиеся журналы с нечёткими строчками, которые ещё хранят в себе чужие следы.


Жвачка.


Единственная память, которую можно буквально ощутить на языке, последний вкус будущего, который тает, оставляя после себя только пустую резину, как затёртая плёнка, которую невозможно перемотать назад.


Таблетки.


Единственное, что здесь ещё может спасти, единственная вещь, которая не потеряла свою функцию, не превратилась в ненужную реликвию, единственное, что может хоть как-то облегчить боль, хотя какая, в сущности, разница — физическая или та, что гнездится внутри, разъедает изнутри, делает мир похожим на заколоченное окно, из которого уже не выглянуть.


Он медленно, почти неохотно, словно разрезая невидимую нить, которая ещё держала его в этом странном диалоге с собственными вещами, начал складывать их обратно в рюкзак, аккуратно, ровно, как если бы пытался спрятать их так, чтобы они не напоминали о себе, не существовали, не кричали из темноты своей никчёмностью.


Но не всё.


Жвачку и таблетки он оставил на столе.


Последний привкус прошлого и единственная защита от боли.


Он смотрел на них какое-то время, не двигаясь, будто оценивая их заново, заново решая, что оставить, а что всё же спрятать, но нет, они останутся здесь, теперь уже просто как предметы, без глубины, без символизма, без этого липкого ощущения, что они ещё что-то значат.


«Прошлое нельзя взять с собой. Но что-то из него можно сохранить».


Он тянет молнию, и её глухой, ровный звук разрезает комнату, как последнее слово в разговоре, который больше не повторится.


Теперь рюкзак закрыт.


Теперь прошлое запечатано.


Теперь вопросов больше нет.


Он гасит лампу, и комната тут же окутывается полумраком, мягким, неосязаемым, но всё ещё чужим, как будто темнота здесь другая, плотнее, липче, как будто она не просто заполняет пространство, а наблюдает, ждёт, терпеливо оседает в углах, следит за ним, но больше не давит так, как прежде.


За окном мерцает слабый свет, пробивается сквозь шторы, дрожит, растекается по стенам неровными бликами, как будто и он здесь неуверен в себе, не до конца решился, стоит ли ему существовать в этом времени.


Он лежит на спине, слушает тишину, которая уже не кажется ему пыткой, больше не оглушает, больше не оставляет его наедине с голосами прошлого, она просто есть, она просто существование, без формы, без смысла, без угрозы.


За дверью слышны шаги.


Чужие.


Они всегда были чужими.


Но теперь он не отстраняется от них.


Не вздрагивает, не напрягается, не ловит себя на ощущении, что всё это ошибка, что он оказался здесь случайно, что нужно бежать, рвать, спасаться.


Теперь это просто шаги.


Чьи-то.


Такие же, как его собственные.


Он закрывает глаза.


И не чувствует страха.


«Если я справился с этим, значит, справлюсь и с остальным».

Глава 87Тревожные вести

* * *

Общежитие дышит глухой, усталой тишиной. Оно выдохлось ещё задолго до того, как он вошёл в свою комнату, как старый организм, отработавший за день свою норму и теперь с трудом удерживающий стены в вертикальном положении. В коридоре кто-то лениво волочит ноги, где-то далеко смеются, но смех этот отзывается глухо, как если бы звучал не отсюда, а из-за стены, из другого времени, из чужой жизни. Мирослав толкает дверь, входит внутрь, бросает халат на стул — тот бесформенной белой массой оседает, словно труп усталого дня.


Он садится на кровать, проводит ладонями по лицу, затем откидывается назад, уставившись в потолок. В темноте вещи теряют очертания, мир растворяется в серых пятнах, и ему даже кажется, что он висит где-то между сном и реальностью, в пустоте, в которой нет ничего, кроме его собственных мыслей, обволакивающих его липким холодом.


«Карпов показал зубы».


Тихая ухмылка — только уголками губ. Ах, конечно. Это не случайность, не порыв эмоций. Карпов играет вдолгую, методично, почти с наслаждением, с академической безупречностью человека, который привык расчленять противника медленно, смакуя каждый разрез.


«Что он предпримет в следующий раз?».


Ему не нужно об этом думать. Он и так знает. Карпов не сдаётся. Карпов, если проигрывает, делает это только для того, чтобы заманить в ловушку глубже.


Мирослав закрывает глаза.


Резкий стук


Дверь содрогается от глухого удара.


Мирослав открывает глаза, но не двигается. Он мгновенно просыпается, но тело его ещё не осознаёт этого — замерло в напряжении, в той доли секунды между сном и реальностью, когда сознание говорит «опасность», а мышцы ещё не успели подчиниться.