Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 153 из 222


Голос. Он даже не понял, кто это — медбрат? Санитар? Просто человек, случайно оказавшийся рядом? Он кивнул, бездумно, автоматически, сделал ещё шаг вперёд.


«Кто-то ждёт, что я сломаюсь. Кто-то надеется, что я просто исчезну».


Мысль обволакивала сознание, но не тёмным страхом, а чем-то вопросительным, требующим осмысления. Вот он идёт по коридору, и его наблюдают — не все, не явственно, но достаточно, чтобы он чувствовал себя не человеком, а фигурой в чьей-то партии. Его существование теперь — не просто факт, а раздражение, точка внимания, символ, который одни хотят стереть, а другие — просто понаблюдать, как долго он выдержит.


И вдруг воздуха стало мало.


Ненадолго, на секунду, но ему показалось, что стены здесь чуть уже, чем прежде, что коридор стал длиннее, чем был, что пол светится стерильностью так, что хочется отвернуться, а запах лекарств стал приторнее, липче, насыщеннее, как будто весь этот антисептик вдруг почувствовал себя слишком уверенно.


Он не осознал, как перестал идти.


Это не просто интриги. Это не просто война за место. Это война за возможность существовать.


Раньше ему казалось, что всё просто: делай работу, будь полезен, не мешай никому, и тебя оставят в покое.


Теперь он знал, что это ложь.


Потому что всё это было не о работе.


Он, омега, не должен был быть здесь в такой роли. Не должен был так вести себя, так смотреть на людей, так отвечать. Он не должен был создавать угрозу, не должен был претендовать на что-то большее, чем позволено.


Карпов не сдастся, конечно. Потому что Карпову не кажется, что он ведёт войну. Карпову кажется, что он восстанавливает правильный порядок вещей.


Он вдруг почувствовал, что ему хочется смеяться.


Не весело, нет, и не облегчённо. А как смеются люди, когда понимают, насколько всё это нелепо и неизбежно. Как смеются перед приговором, когда уже не остаётся даже злости, только усталое осознание абсурда.


Он выдохнул.


Звук в коридоре вернулся к нему резко, будто кто-то включил его заново. Шаги, голоса, переклички.


Мирослав пошёл дальше.


Если кто-то ждал, что он сломается, он мог разочаровать их хотя бы сегодня.

* * *

В кабинете главврача было тихо, но эта тишина не несла в себе покоя. Это была та особая тишина, в которой чувствуется напряжение, словно воздух пропитан невысказанными мыслями, колебаниями неуверенности, взвешиванием слов перед тем, как они прозвучат.


Громов сидел за столом, крупный, сдержанный, строгий, но не суровый. Взгляд его был спокойным, но Мирослав чувствовал за этим спокойствием что-то большее — усталость? предостережение? молчаливое напоминание о правилах игры, в которой ему отведена роль, о которой он не просил?


— Ты уже слышал про попытку изменить твои записи? — голос главврача был ровным, но в нём сквозило то особенное напряжение, которое появляется у людей, вынужденных говорить о вещах, о которых говорить не хочется.


— Да, — ответил Мирослав, твёрдо, без колебаний.


«Зачем спрашивать очевидное? Разве можно было бы не услышать? Разве можно было бы не знать, не чувствовать, как чужая рука уже тянется в твои бумаги, в твою работу, в твою жизнь, готовая переписать, исправить, вычеркнуть?».


— Ты понимаешь, что это значит?


Конечно, он понимал. Но что означало понимание? Оно не давало решения, не приносило облегчения, не предлагало выхода. Оно было лишь осознанием факта, который существовал независимо от его воли.


— Это значит, что я всё делаю правильно, — сказал он, и голос его был спокойным, но внутри — глухой, тихий ужас, который нельзя было выразить.


Громов вздохнул.


— Возможно. Но теперь ты мишень. Если Карпов не смог убрать тебя через комиссию, он попробует другие способы.


Слова прозвучали буднично, даже без особого нажима, но в них чувствовалась неизбежность. Не угроза — констатация.


Мирослав медленно вдохнул.


«Конечно. Конечно».


Что бы он ни делал, что бы ни говорил, он уже оказался в этом круге, и выхода из него не было. Или ты борешься, или тебя стирают, и нет промежуточных состояний, нет компромиссов, нет возможности просто делать свою работу и жить своей жизнью.


Он смотрел на главврача, и ему вдруг стало почти смешно — неужели тот действительно верит, что он этого не понимал?


«Я знал, что будет трудно. Но если я не буду бороться, никто не будет».


Это ведь так просто, правда?


Громов тоже смотрел на него, и в его взгляде читалось что-то сложное, будто он сам спорил с собой, решая, стоит ли говорить больше, стоит ли пытаться отговорить, переубедить, остановить.


Но Мирослав уже не сомневался.


Если кто-то хотел, чтобы он исчез, он мог хотя бы усложнить им задачу.


Дверь кабинета за спиной закрылась с тихим, но ощутимым щелчком, будто ставя точку. Или, наоборот, многоточие — время покажет.


Мирослав остановился, глубоко вдохнул.


Перед ним тянулся длинный коридор больницы, выцветший, стерильный, пропитанный запахами лекарств, пота, напряжения и чего-то неуловимо тревожного, как будто сама эта больница была живым существом, которое наблюдает, слушает, запоминает.


Он знал этот коридор слишком хорошо.


Раньше он был просто коридором — местом работы, местом привычного, логичного, ежедневного. Теперь же он казался чем-то иным: не просто пространством, а полем битвы, дорогой, по которой можно идти только вперёд, но ни в коем случае не назад.


Комиссия была только началом. Теперь моя борьба начинается по-настоящему.


Он знал, что будет дальше.


Будут препятствия. Будут угрозы. Будут удары.


Но было и другое.


Он не собирался отступать.


Мирослав выдохнул, поправил папку в руках и сделал первый шаг.

Глава 91Эффект домино

* * *

Мирослав шёл по коридору, будто по льду, только лёд был не под ногами, а внутри — где-то между лопатками и желудком, напряжённый, гладкий, скользкий, и любое неосторожное движение мысли могло закончиться внутренним падением. Всё вокруг казалось прежним: те же белые стены с облупившейся краской, те же тележки, гремящие чуть громче, чем того требовал устав, тот же запах — смесь формалина, кофе и капельного раздражения. И всё же — не то. Абсолютно не то.


Он заметил, что люди стали здороваться иначе. Точнее, не здороваться — кивок заменил слово, вежливость — тепло, а в нескольких случаях даже кивка не нашлось, как будто его присутствие стало слегка… неловким. Как если бы он оказался в комнате, где уже обсуждали его, но не знали, что он подслушивает. А может, и знали — и именно в этом была новая игра.


Медбратья, те самые альфы и омеги, с которыми он не раз спорил, смеялся, даже спасал их честь перед главврачом в какой-то сумасшедший вторник — теперь смотрели сквозь него. Не зло. Не холодно. Просто — сквозь. Как будто он был уже не коллегой, не начальником, а… погодным явлением: «О, снова идёт Миргородский. Возьмём зонт?».


Он пытался поймать чей-то взгляд — привычка, рефлекс, надежда на нормальность — но всякий раз натыкался на вежливую пустоту, и ему вдруг стало интересно: а может, они так смотрят, потому что не хотят видеть? А может, потому что боятся, что увидят то, что уже нельзя не признать? Или, страшнее того — уже признали, просто молчат.


Мирослав внезапно задумался: а каков вообще вес человека в коллективе? Не как врача, не как омеги, не как того, кто поднимает реформу, а как фигуры, проходящей по коридору. Сколько секунд длится его значимость после того, как он прошёл мимо? Пять? Три? Или уже минус две?


Он усмехнулся про себя: «Методичная осада… да, очень точное выражение. Но почему же я чувствую себя не крепостью, а флагом, который все уже опустили, просто забыли снять с флагштока?».


В голове запрыгали мысли: «Ты что, параноик? Это просто утро, просто все устали, просто…» — и тут же другая: «Нет. Не просто. Ты им мешаешь. Ты — переменная. А переменные всегда подозрительны. Особенно, если ты омега, и особенно, если ты отказываешься быть украшением на совещании и предпочитаешь читать отчёты вслух».


Пульс участился. Он даже не заметил, как ускорил шаг. Как будто спешил догнать ту часть себя, которая ещё верила, что всё поправимо. Рядом кто-то пробежал, кто-то позвал кого-то — не его, конечно, не его. Ему ничего не говорили, только смотрели. Точнее — не смотрели. И всё же видели.


«Они не спорят, — подумал он. — Они выжидают».


И вдруг — вспышка абсурда. Почему-то вспомнился старый дед, который как-то сказал ему в очереди в поликлинике:


— Вот вы, омеги, умные, конечно… А всё равно на вас сваливают больше. Потому что, если вы не справитесь, никто не удивится. А если справитесь — никто не признает.


Он тогда рассмеялся. Сейчас — снова рассмеялся. Только теперь — чуть тише. Почти про себя. Почти со вкусом. Почти всерьёз.


Мирослав шёл быстрее, чем обычно, но не потому, что спешил — скорее, потому что воздух вокруг стал тягучим, как густой кисель, и нужно было прилагать усилия, чтобы пробираться сквозь него. Казалось, коридоры слегка сузились, потолки опустились, а расстояние между стенами сократилось ровно настолько, чтобы он ощущал себя чуть более угловатым, чем хотелось бы.


Он поймал взгляд омеги-медбрата, с которым ещё вчера обсуждал расписание дежурств под грушевым компотом в столовой, — но тот вдруг резко отвернулся к шкафчику, где расставлял лекарства, хотя, судя по наклонённой голове, там было не лекарство, а просто набор пустых коробочек. Мирослав чуть прищурился. Интересно. Омега, который вчера делился своими опасениями по поводу новой системы учёта, сегодня почему-то разучился видеть сквозь очки. Бывает.


Дальше — санитар. Плотный, добродушный альфа по фамилии Пряников (ну разве не абсурд?), которого Мирослав месяц назад буквально вытащил из подземелья административного выговора за то, что тот перепутал глюкозу с физраствором. Пряников, как по команде, именно в тот момент, когда Мирослав уже открыл рот для короткого приветствия, внезапно вспомнил, что нужно очень срочно дезинфицировать дверную ручку — хотя дверь была открыта, и ручки там в принципе не было. Удивительно, как человек может одновременно шмыгнуть в сторону и изобразить занятость с таким драматическим убеждением.