Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 163 из 222


Он видел это ясно: комната вокруг была не просто кабинетом. Она была пространством, где решается не его судьба — судьба его голоса. В этом воздухе пахло не лекарствами, а пылью старых архивов, где каждое слово — как гвоздь в гроб того, кто не успел доказать своё право быть.


И в то же время, под всей этой тяжестью, он чувствовал: его природа — омега, созданный для подчинения — билась с его человеческим «я», которое не могло молчать. В этом противоречии — суть всей его жизни. И может быть, именно оно — его сила.


«Что страшнее? — спрашивал он себя. — Эта власть, что прячется в коридорах, или мой собственный разум, который уже не верит, что можно выжить?».


Он не знал. Но знал: если сейчас он отступит — отступит не только здесь. Он уступит всему, что пытался в себе сохранить.


Он кивнул Громову. Медленно, будто каждое движение было вызовом не только этому человеку — всему миру.


— Я найду виновных, — сказал он. Голос был ровным. Но в этой ровности — крик. Крик того, кто готов стать своим собственным судьёй.


Громов ничего не ответил. Только снова взял бумаги, и Мирослав понял: испытание началось. Не по приказу, а по молчаливой воле этого здания, этих стен, этого времени, которое само решает, кого оставить, а кого стереть.


Он вышел в коридор, где свет был серым, а воздух — густым, как будто весь мир сжимался вокруг него.


«Это будет бой, — думал он. — Бой за право говорить. За право быть».


И с этой мыслью он пошёл дальше — шаг за шагом, в мир, который ждал его ошибки. Но в каждом шаге теперь было не только страх — была решимость. Решимость, которая может сгореть… но никогда не станет пеплом.

* * *

Мирослав собрал их всех в узком коридоре, где стены были бледными, а воздух — густым, словно сгусток страха, застрявший между ребрами здания. В этом воздухе каждое слово отзывалось эхом — чужим, чуждым, будто бы само пространство не хотело, чтобы эти слова звучали.


Он видел лица: Николай — с глазами, в которых больше понимания, чем позволено в этом мире. Врачи — те, кто до сих пор стояли в стороне, пытаясь не вглядываться слишком близко в чужие слова. Завхоз — мужчина-омега с вечно влажными пальцами, взгляд его блуждал, не цепляясь ни за что, словно всё вокруг — зыбкий сон, который он так и не решился досмотреть.


Мирослав стоял, держа в руках список — не просто перечень фамилий и кабинетов, а свою последнюю нить. Казалось, что этот лист бумаги был тяжелее свинца, что каждая буква в нём — как пуля, выстрелившая в его грудь ещё до того, как он заговорил.


— Мы начинаем проверку, — сказал он тихо, но в этом шёпоте звучала железная нота. Словно каждое слово было вырезано лезвием и вырвано из него самого. — Каждую ампулу. Каждую запись. Каждую подпись.


Голоса молчали. Но в этой тишине он слышал всё: шорохи шагов, треск дерева под тяжестью времени, собственное сердце, которое билось, будто пытаясь вырваться. И ещё что-то — не звук, не шорох, а странное ощущение: будто стены знали больше, чем они. Будто тени, дрожащие в углах, были свидетелями разговора, который ещё не успел состояться.


Он посмотрел на завхоза — тот только пожал плечами. В этом жесте — вся безнадёга этого места, его покорность и его молчаливое соглашение с любым приказом. Омега — привыкший уступать, не спорить, не смотреть в глаза. Но Мирослав знал: именно такие, с пустыми глазами, могут разрушить больше, чем самый яростный крик.


«Если они хотят войны, они её получат. Но на моих условиях», — слова звучали в его голове, как набат, как последний зов перед тем, как шагнуть в пустоту.


И он шагнул.


— Николай, — голос его был уже твёрже, и Николай поднял глаза. — Ты проверишь расходники — каждый ящик, каждую полку. И составь акт. Мне нужно, чтобы каждый штрих был зафиксирован.


Николай кивнул, но в его взгляде было что-то ещё — тревога или, может быть, понимание. Слишком личное, слишком тихое, чтобы сказать вслух.


— Вы двое, — Мирослав повернулся к врачам, чьи белые халаты казались вдруг слишком яркими, как пятна света на этой серой, мёртвой стене. — Идёте со мной. Мы проверим склад — сами. Я не верю больше словам, я хочу видеть.


В воздухе повисло молчание, как пауза между ударами сердца. Казалось, что каждый вдох растягивается, делаясь вязким, почти ощутимым. Мирослав чувствовал, как его тело дрожит — не от страха, от чего-то большего, от осознания, что каждое его движение, каждое слово сейчас — больше, чем просто поступок. Это — вызов.


«Что страшнее? — думал он, глядя на этих людей. — То, что они могут сделать со мной? Или то, что я должен сделать с ними — и с самим собой — чтобы выжить?».


И в этой мысли он вдруг почувствовал, как мир сжимается вокруг него — не коридор, не больница, а всё: город за окном, небо, застывшее в зимнем холоде, тени прошлого, которые не умеют отпускать. Всё это будто склонялось над ним, проверяя: дрогнет ли он?


Он не дрогнул.


— Начнём, — сказал он, и слова эти были как первый удар молота по камню.


Потому что он знал: остановиться сейчас — значит исчезнуть. Не только для них — для себя.


И когда они вошли в склад, и двери закрылись за ними, он ощутил: это не просто комната. Это — поле битвы. Битвы, где враг — не человек, а тень. Тень, которая носит чужое имя, чужой голос. И эта тень — уже часть его самого.


«Если я не найду свет — я стану этой тенью», — подумал он, и с этим шагнул вперёд.


И в этой вязкой, звенящей тишине он шёл, зная: это не просто расследование. Это — его собственное доказательство того, что он ещё жив. Что он ещё здесь. Что мир ещё не успел его поглотить.


«Если я исчезну — это будет не сегодня», — сказал он себе.


И каждый шаг вперёд был как последний. Но именно потому — самый настоящий.

Глава 94Расследование саботажа

Мирослав шёл по коридору, и с каждым шагом его ноги словно тонули в вязком, липком воздухе, который казался не просто воздухом, а частью самой этой больницы — её памяти, её голоса. В глазах у него пульсировало нечто серое, как утренний московский смог, а в ушах звенела странная тишина — не отсутствие звука, а присутствие чего-то, чего он не мог назвать.


Пациенты сидели на скамейках — одни с пустыми глазами, другие — с глазами, которые знали слишком много. Медсёстры проходили мимо, их шаги отдавала пустота. Казалось, что каждый взгляд скользит по нему, каждый жест — это не просто движение, а часть общего ритуала: «Ты здесь, но ты чужой. Мы видим, но мы молчим».


Он шёл медленно, будто каждое его движение оставляло след — не на плитках, а в чужих записях, в чужих досье, которые кто-то вёл за него, ещё до того, как он пришёл сюда. Его руки были сжаты — не в кулаки, а в болезненное усилие не показать, как дрожь уже просачивается под кожу.


«Если я не найду правду, я стану лишь ещё одним именем в списке. Но чьём — моём или их?», — мысли шли, ломая друг друга, как зубья пилы.


Он чувствовал, как внутри всё скребёт: животный инстинкт омеги — уйти, спрятаться, исчезнуть. И — человеческое упрямство: стоять. Даже если это будет стоить всего.


Лица. Лица вокруг были не лицами — масками. Кто-то улыбался — слишком быстро, слишком пусто. Кто-то опускал глаза — и в этом движении была вся тяжесть подчинения. Мирослав смотрел на них — и не мог отделить: кто здесь — просто усталый, а кто — уже марионетка.


«Они ждут, что я провалюсь. Кто-то из них знает больше, чем говорит. Теперь мне нужно выяснить, кто», — мысли звучали в голове, как шаги по пустому залу, отдаваясь эхом, которое возвращалось к нему чужим голосом.


Он знал, что больница — это не просто здание. Это — организм. И если одна его часть заражена — всё тело отравлено. Но кто заразил? И — когда? Может, раньше, чем он пришёл сюда. Может, раньше, чем он сам понял, что такое страх.


Мирослав смотрел в лица людей — и в каждом лице видел отголоски власти, отголоски чего-то, что жило выше их всех. Эти стены помнили больше, чем он мог себе представить. И с каждым вдохом он чувствовал: эта память — его враг. Потому что она знала, что он — не отсюда.


«Что страшнее? — думал он, идя всё дальше. — Этот воздух, что дышит моей спиной? Или моя собственная тень, которая уже сомневается в каждом слове?».


Он останавливался у дверей. Тонкие полосы света резали пол, и казалось, что в этих полосах — приговор: впереди — возможность. Позади — приговор. И он шагал в этот свет, зная, что он не греет, а обжигает.


Пациенты кашляли в коридоре. Медсёстры шептались — слишком тихо, чтобы услышать слова, но достаточно, чтобы понять: имя «Миргородский» звучало там, где его быть не должно.


«Они ждут, что я ошибусь. А если не ошибусь — они найдут, как сделать так, чтобы это выглядело так, — эта мысль жила в нём, как глухой стон в груди. И с каждым ударом сердца он слышал. — Не дрогни. Не дай им увидеть трещину».


Он остановился, вдохнул — глубже, чем обычно, будто хотел вдохнуть в себя чужую уверенность. Но в лёгких был только холод. И этот холод говорил ему: здесь всё давно решено. Здесь судьба — не слово, а строка в протоколе.


И всё же он шагнул дальше. Потому что знал — если он не пойдёт сейчас, он останется здесь навсегда: лицом в толпе, без имени, без голоса. И пусть каждый шаг был борьбой с самим собой — он шёл.


«Если они хотят войны, они её получат. Но на моих условиях», — сказал он себе.


И эти слова были не клятвой, а последним якорем, который ещё держал его в этом мире.


И он пошёл вперёд — туда, где под светом ламп прятались чужие тайны. В мир, который всегда готов был поглотить тех, кто не боялся смотреть ему в глаза.

* * *

Они втроём сидели в крохотной, мятой от времени комнате, где стены словно слушали — холодные, с облупившейся краской, напитанной чужими голосами. Мирослав держал в руках пожелтевшие отчёты, а за спиной чувствовал, как воздух сжимается, делая каждый вдох чуть труднее.