Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 166 из 222


— Несоответствия в записях о расходе лекарств, — сказал он, не поднимая глаз. Словно это — не слова, а уже приговор, вписанный в воздух.


Мирослав слышал собственное дыхание — резкое, неровное. Казалось, что в лёгких вместо воздуха — холодный дым.


«Вот как. Теперь он бьёт по моей документации, — мысль прорезала его сознание, словно осколок стекла. — Должно быть, он знал, что я начну проверять его поставки».


Он почувствовал, как дрожь проходит по телу, но не вырвалась наружу — осталась глубже, там, где страх становится чем-то иным. Там, где страх — это не слабость, а пульс.


«Он знал, — повторял он в голове, и это повторение становилось ритмом. — Он знал и ждал. Это его ответ».


В коридоре за стеной звонок телефона звенел, отрывисто, резко, и этот звук резал его сознание, как нож. Он слышал — звонок, шёпоты, собственное сердце, которое стучало медленно, будто каждое биение — решение: жить или уступить.


Он посмотрел на инспектора, и в этом взгляде — вызов. Тихий, но ясный.


«Ты можешь скрывать своё лицо, можешь читать мои бумаги — но я вижу. И я не отступлю».


И всё же внутри — пустота, тёмная, глубокая. Пустота, которая звала: «Сдавайся. Исчезни. Стань тенью среди других теней». И в этом зове — голос не чужой, а свой. Голос крови, голос инстинкта. Голос омеги, которому всегда учили: «Выживай. Молчи. Прячься».


Но он не мог. Потому что знал: если сейчас он поддастся — исчезнет не только его имя. Исчезнет он сам.


Он вдохнул. Воздух был горьким, как старый хлеб.


И он сказал — тихо, но с той твёрдостью, которая рождалась не в словах, а в сердце, выковываясь из самой его воли:


— У нас всё по протоколу. А если есть вопросы — я отвечу.


Инспектор поднял глаза — и в них не было ничего. Ничего, кроме равнодушия. Но Мирослав знал: это равнодушие — лишь маска. Под ним — власть. Под ним — решение, которое принимается не здесь.


И он готовился — не к разговору. К бою.


«Если они думают, что я упаду — пусть думают. Я буду стоять», — сказал он себе.


И каждый вдох был как шаг в холод, в темноту, в ночь, где только он и его страх. Но он шёл. Потому что знал: отступить — значит умереть. А пока он дышит — он жив. И этого достаточно.

* * *

Комната, куда его привели, была пуста и тесна, словно сама хотела задохнуться от слов, которые рождались здесь. Стены — серые, безликие, и в их шершавой поверхности отражалось всё: каждый вдох, каждое движение, каждое мгновение слабости. Свет лампы — тусклый, как луна в затянутом небе. Мирослав стоял, чувствуя, как этот свет ложится на его лицо — холодный, чужой. Но он не отвёл взгляда.


Инспектор сидел за столом, перелистывая бумаги с ленивой, но точной уверенностью палача, который знает цену каждому слову, каждому молчанию. Лист за листом, шорох — как песок на зубах. Он читал не текст, он читал человека, и Мирослав это понимал.


— Вы утверждаете, что ваша методика более эффективна, — голос инспектора был ровным, как лёд. В нём не было ни любопытства, ни обвинения — только пустота. — Но мы видим нестыковки в отчётах.


Мирослав чувствовал, как внутри него всё сжимается, но голос его остался твёрдым — потому что он знал: здесь нельзя уступать. Даже если под этим голосом уже дрожит тело, уже предательски сжимается сердце — нельзя.


— Потому что в больнице идёт саботаж, — сказал он спокойно. Каждое слово — как гвоздь, вбитый в доску, чтобы не дрогнуть. — Медикаменты, необходимые для лечения, пропадают.


Инспектор поднял бровь, движение медленное, тягучее, как ржавчина, что ползёт по металлу.


— И вы намекаете, что кто-то делает это намеренно?


Он смотрел на Мирослава, и в этом взгляде было нечто большее, чем просто интерес. Это был взгляд того, кто привык видеть страх. Кто знает, как он пахнет, как он звучит, как он медленно прорастает в человеке, захватывая всё.


Но Мирослав не отвёл глаз. Потому что если он отвёл бы — он бы сдался.


— Я не намекаю, — медленно сказал он, и голос его звучал как приговор. — Я это знаю.


Воздух вокруг стал гуще, и казалось, что даже свет лампы стал тяжелее. Он чувствовал, как внутри него вспыхивает дрожь — та самая дрожь, которая всегда прячется в глубине, в крови, в инстинктах. Инстинкт омеги — не спорить. Принять. Уступить. Но в этом молчаливом бое он нашёл свою силу.


«Карпов думал, что я буду оправдываться, — мысли шли медленно, как кровь, медленно, но неумолимо. — Но я не дам ему этого удовольствия».


Инспектор наклонился чуть вперёд, и этот медленный наклон был угрожающим. В его глазах — пустота, но в этой пустоте — чья-то воля. Не его, но того, кто стоит за ним. Того, кто не виден, но кто пишет судьбы одним росчерком пера.


— Вы понимаете, что такие слова — это не просто обвинение? — сказал он тихо, и тишина в комнате дрогнула, будто кто-то провёл по ней ногтем.


Мирослав молчал мгновение. Он чувствовал: под этими словами — бездна. Но он уже стоял на краю этой бездны, и отступать было некуда.


— Я это понимаю, — сказал он. — Но я не отступлю.


В груди у него билось сердце, тяжело, как набат. Он слышал этот стук — глухо, в висках, в горле. И он знал: этот бой — не за бумаги. За него. За то, чтобы не исчезнуть среди этих серых стен, среди этих шорохов и теней.


«Я вижу их, — думал он. — Я вижу, как они прячут правду. Но я не позволю им сломать меня».


Инспектор откинулся на спинку стула, глаза его снова опустились к бумагам. Но Мирослав знал: он услышал. И он знал: это только начало.


Он выдохнул. Воздух был тяжёлым, вязким — как земля после дождя. Но с этим вдохом он почувствовал: он ещё здесь. Ещё стоит. И это — всё. Потому что страх — всегда первый шаг к покорности. А он больше не хотел быть покорным.

* * *

Инспектор шёл по коридору отделения, и его шаги звучали как отсчёт. Каждый удар каблука — как капля, падающая в колодец, где эхом отзывался страх. Мирослав шёл рядом, чувствуя, как воздух вокруг густеет, становится вязким, словно сам воздух слышит их разговор и впитывает каждое слово, чтобы потом — когда он будет бессилен — отразить их в чужих устах.


Врачи — лица напряжённые, руки сложены за спиной, взгляды прячутся. Пациенты — молчат, но их молчание громче слов. Мирослав знал: это не просто проверка. Это — спектакль. Ритуал, в котором каждый играет свою роль, а роль Мирослава — стоять. Стоять, даже когда стены сами шепчут: «Уйди».


Инспектор, высокий, худой, с глазами, в которых не отражалось ничего, кроме бумаги, остановился, взглянул на Мирослава и сказал ровным голосом:


— Вы утверждаете, что у вас всё под контролем. Но я вижу нестыковки.


Мирослав слышал эти слова, но за ними — другое. Слышал холодный шёпот Карпова, который, как яд, пропитывал каждый звук.


Он сжал зубы, чтобы удержать голос ровным.


— Потому что в больнице идёт саботаж, — сказал он медленно. — Медикаменты исчезают. Пациенты остаются без лечения.


Инспектор приподнял бровь — не удивление, нет. Тонкий знак: «Я слышу тебя, но это не значит, что ты услышан».


— И вы хотите сказать, что кто-то делает это специально?


Глаза инспектора были пустыми, как дно колодца. Но Мирослав вгляделся в них — и увидел за этой пустотой силу. Силу, которая не кричит — приказывает. Силу, которая не спрашивает — решает.


— Я не намекаю, — сказал он тихо. Его голос звучал, как шаг по льду. — Я это знаю.


В этой фразе — всё. Его страх, его отчаяние, его решимость. Всё, что он копил в себе — и теперь, словно кровь, которая не может больше оставаться в жилах, оно прорвалось наружу.


Инспектор ещё мгновение смотрел на него, потом медленно отвернулся, глаза его вернулись к бумагам — но Мирослав знал: слова уже сделаны. Слова — это оружие, и теперь он держал его в руке.


Он видел, как инспектор подходит к одному из врачей, задаёт вопросы — коротко, резко. Слышал, как тянется эта тишина между вопросом и ответом. Слышал, как сердце стучит у него в горле — слишком громко, слишком явственно.


И в этот момент, когда воздух дрожал от несказанного, он понял: сейчас. Сейчас — момент, когда он может не ждать удара, а сам ударить.


Он шагнул ближе, и голос его был спокоен, но за этой спокойной поверхностью — дрожь, которая не была страхом. Это была сила, рождённая в глубине.


— Если вас интересуют исчезающие медикаменты, — сказал он, и слова легли в воздух, как нож. — Предлагаю начать с тех, кто их получает и распределяет.


Инспектор повернулся к нему медленно, как зверь, услышавший в темноте шорох. Его глаза прищурились, и в них зажёгся интерес.


— Вы имеете в виду кого-то конкретного?


Мирослав кивнул. И это движение было не просто согласием. Это было вызовом.


— Старший врач Карпов, — сказал он медленно. — Все накладные проходят через него. Если вы хотите знать правду — начните с его бумаг.


В эту секунду Мирослав почувствовал, как внутри него что-то сдвинулось. Как если бы мир, который он знал, треснул — и сквозь эту трещину он сам пророс наружу.


«Теперь посмотрим, как ему понравится работать против себя», — подумал он, и эта мысль была ледяной, как ночь, но в ней — странное тепло. Тепло человека, который больше не боится дышать.


Инспектор кивнул, медленно, будто взвешивая каждое слово. И Мирослав знал: это ещё не конец. Но это — его первый шаг. Его собственный удар.


Он выдохнул. И в этом выдохе — не только усталость. В нём — вкус победы. Пусть ещё хрупкой, пусть ещё зыбкой. Но настоящей. И в этом — было всё. Всё, ради чего стоило идти дальше.


Карпов стоял у стола, и каждый его вдох казался отмеренным, выверенным — словно он хотел убедить всех, что воздух не принадлежит этому месту, а только ему. Его лицо было маской: ровные черты, без тени испуга, но Мирослав видел — за этой маской прячется дрожь. Тонкая, почти неуловимая, как рябь на воде в безветренный день.