Он опустил взгляд в свою тарелку. Каша — вязкая, липкая, словно сама сцепилась с ложкой, не желая уступать.
— Слышал, вчера снова пересматривали график, — сказал низким голосом старший санитар, смотря мимо Мирослава.
— Да… — отозвался младший фельдшер, нервно теребя ложку. — Сказали, теперь ночью дежурить будем чаще. Говорят, он сам настоял.
— «Он»? — переспросил молодой врач.
— Миргородский, — глухо пояснил санитар, а взгляд его всё ещё упирался в пустую точку.
Мирослав продолжал молчать, но не отводил взгляда от этих коротких реплик — будто каждое слово резало воздух скальпелем.
— А ты что скажешь? — неожиданно спросил фельдшер, поднимая глаза. — Это правда — ты их сам двигал?
— Я… — голос Мирослава прозвучал глухо, но ровно. — Да, я предложил это. Чтобы уменьшить давку, чтобы…
— Чтобы нам работать больше? — перебил санитар, его голос был тяжёлым, как свинец.
— Чтобы работать по-другому, — ответил Мирослав. — Я не для того здесь, чтобы кого-то ломать. Я здесь, чтобы вместе сделать лучше.
Воздух в столовой дрожал, будто лампы шептали свои собственные разговоры.
— Лучше? — санитар усмехнулся, коротко, без смеха. — А кому от этого «лучше», доктор? Нам? Или тем, кто в кабинетах?
Мирослав не отвёл взгляда.
— Всем. Если будем слушать друг друга.
— Ты хочешь, чтобы я слушал? — санитар наклонился ближе. — Хорошо. А ты меня слышишь? Когда ночью пациентов не хватает сил поднять? Когда бинтов снова нет?
Мирослав кивнул — не как уступка, а как признание.
— Слышу. Для этого и нужны такие разговоры.
В этот миг он знал: здесь, за этим столом, идёт его настоящая проверка. Не формальными словами, а горячей кашей, горьким чаем — и правдой, выложенной на стол так же прямо, как хлеб и соль.
— Ты умеешь слушать, — наконец сказал фельдшер тише. — Только запомни: слушать — мало. Нужно, чтобы мы поверили, что ты с нами, а не с ними.
Мирослав медленно вдохнул.
— И это я тоже слышу, — сказал он, не поднимая голоса.
В этой короткой тишине он почувствовал, как каши стало ещё меньше в тарелке — и как много теперь весит каждое слово. Он знал: сегодня он уже не просто врач. Сегодня он — тот, кто должен доказать, что его голос не пустой. И это было страшнее любой комиссии.
Мирослав поднял взгляд, и на миг казалось, что шум столовой стих — как будто слова могли разорвать вязкую тишину, державшую всех за горло.
— Как прошла ночь? — произнёс он спокойно, но голос дрогнул едва заметно. — Какие сложности?
Фраза была простой, будничной. Но в этих словах, произнесённых вслух, звучал вызов — каждому здесь, и самому себе.
Взгляд Мирослава медленно скользил по лицам, выхватывая напряжённые морщины на лбу альф, сжатые губы омег, тихий гул непроизнесённых слов. В эти взгляды, брошенные исподлобья, вплелось всё: и страх, и скрытая злость, и молчаливая надежда.
Первым откликнулся младший фельдшер — омега, худой, с серым от усталости лицом.
— Не хватало бинтов. — Его голос звучал глухо, будто говорил он не в лицо Мирославу, а в чёрное нутро пустой тарелки. — Пациенты… Они жаловались. Пришлось перевязывать старым марлевым лоскутом.
Мирослав кивнул, но внутри — странный зуд: эти слова, простые, будто горели на коже.
— Я понял, — тихо сказал он. — Это надо решить.
Но тут же голос — хриплый, грубый — прервал паузу.
— Пациенты жалуются не на бинты, — фыркнул старший санитар-альфа, его плечи расправились, словно готовясь к нападению. — Им не нравится, что сидеть долго приходится. Очереди — вот что! Они не хотят ждать!
В этом фырканье — вся боль и усталость. Но и вызов — адресованный Мирославу.
«Каждое слово — как маленький укол», — подумал он, чувствуя, как кожа на шее холодеет.
— И всё же, — сказал он медленно, всматриваясь в лицо санитара, — бинты — это тоже важно. Не всё решает терпение.
— Терпение? — альфа фыркнул ещё раз. — Здесь терпения хватит, а бинтов — нет.
Мирослав отвёл взгляд — не как слабость, а как пауза. Он знал, что в этой короткой тишине, между ложками и взглядом альфы, кроется правда: недоверие.
— Нам нужно это обсудить, — сказал он, ровно, без дрожи в голосе. — Всё. И очереди. И бинты. И то, что люди больше не верят… или хотят верить.
«В их словах — страх. Но и надежда, что я услышу», — повторил он в себе, как заклинание, чтобы не дать дрогнуть голосу.
Он снова посмотрел в глаза младшего фельдшера.
— Говори ещё. Что ещё? — спросил он, не требуя, а приглашая.
Фельдшер замялся. Альфа напротив нахмурился. В воздухе, пахнущем дешёвым чаем и больничной крупой, Мирослав ощущал: он теперь балансирует на грани. И эта грань — тоньше лезвия скальпеля.
Мирослав медленно кивнул, словно слова санитаров и фельдшеров отскакивали от его ушей, но оседали внутри — тяжёлым, вязким грузом, который нельзя было игнорировать.
— Значит, — проговорил он ровно, глядя в одну точку на столе, где капля холодного чая образовала коричневое пятно, — проблема не только в бинтах. Очереди… теснота… недоверие. Нужно предложить компромисс.
Голос звучал спокойно, но внутри каждое слово отбрасывало тень, цеплялось за его горло.
Медбрат — молодой альфа, с сединой на висках, прислонил ложку к губам, словно готовясь взвесить её холодный металл.
— Если бы смены перераспределить… — тихо сказал он, — меньше бы толкотни было. Больные приходили бы ровнее. Может, и спокойнее бы всё шло.
Но прежде чем воздух в столовой успел остыть от этих слов, хирург — крупный, с тяжёлыми плечами — с презрением откинулся на спинку скамьи.
— Меньше толкотни, — процедил он, будто плевал — больше работы для нас. И кто, по-твоему, пойдёт на это? Ты?
И в этой короткой реплике — вся суть их страха. Мирослав почувствовал, как в грудной клетке отозвалась тишина, напряжённая, как натянутая проволока.
— Мы все, — ответил он медленно, будто эти слова приходилось вытягивать из недр собственного тела. — Все. Иначе — хаос.
На секунду — дыхание всех в столовой, даже скрип старых досок пола — застыло. Глаза хирурга, тёмные, напряжённые, встретились с его взглядом, и Мирославу показалось: они говорят без слов.
— Ты серьёзно? — эхом отразился в его голове холодный вопрос.
«Каждое слово — как монета в руках ростовщика: примут ли? Или спишут за блеф?».
Он видел, как альфы переглядываются — кто-то кивает, кто-то сжимает губы. Слышал, как омеги затаивают дыхание — каждый вдох будто отрезок времени, когда судьба решается.
В этот момент Мирослав почувствовал: все эти разговоры — как тонкая трещина в огромной бетонной плите. Но трещина уже пошла. И он — первый, кто поставил туда палец, пытаясь её удержать.
— Давайте попробуем, — сказал он чуть тише, но с таким упорством, что дрожь в словах стала железом. — Найдём график. Согласуем. Чтобы все могли работать — и вы, и пациенты.
А внутри — гул. Словно далёкие удары молота, от которых стены дрожат. Словно в этом воздухе столовой, пахнущем усталостью и скупым обедом, просыпалась неведомая сила — та, что ждала момента, чтобы выйти наружу.
Мирослав, чуть прищурившись, взглянул на каждого, словно проверяя их силу, и тяжёлым голосом сказал, будто каждое слово отрезал лезвием:
— Нужно создать план дежурств и подать рапорт о нехватке материалов.
Он чувствовал, как в нём загорается странное, вязкое тепло — опасное и необходимое. Голос звучал спокойно, но под ним лежала дрожь: не от страха, а от напряжения, от готовности идти до конца.
— Иван, — он медленно повернул голову к невысокому мужчине с напряжённой улыбкой. — Подготовь сводку по бинтам и шприцам.
— Сергей, — взгляд задержался на молодом фельдшере с тревожным румянцем. — Посчитай, сколько смен можно переставить, чтобы уменьшить давку в коридорах.
— Остальные… — он провёл взглядом по остальным, и в этой секунде было ясно: никто не уйдёт в тень. — Готовьте предложения. Любые.
Воздух в столовой казался густым, как подтаявший воск — липкий, сладковатый от запаха каши и чайного пара, но под этой обычностью бился пульс чего-то иного. Мирослав видел, как скептики медленно кивают, словно сдаваясь не столько ему, сколько давлению самой этой ночи, этой страны, в которой каждый шёпот мог стать доносом, а каждая улыбка — ножом.
И тогда, словно в насмешку, один фельдшер — тонкий, с лицом, выточенным из пепла — шепчет, склонившись к чашке:
— Будто каша наша стала слаще от этих слов…
Их глаза встречаются. Мирослав смотрит на него — и в этом взгляде нет укора. Только усталость. Только тихое понимание: за этими словами — страх, не больше.
«Даже смех здесь — оборонительная реакция. Как у омеги, что учится выживать среди альф. Я сам — такой же».
Секунда — и он уже снова смотрит в блокнот, словно та мятая страница — щит. Руки дрожат, но только внутри. Снаружи — он будто камень, обросший мхом, неподвижный, молчаливый, но хранящий огонь.
Он знает — сейчас каждый из них видит: Мирослав не просто врач. Он тот, кто, вопреки трещинам в собственной душе, готов держать равновесие.
И в этой мгновенной, почти зримой перемене — начало их единства. А может быть — только иллюзия. Потому что в этом воздухе, полном шороха ложек и солёного привкуса хлеба, с каждым вдохом всё явственнее проступал тяжёлый, липкий страх.
И Мирослав знал: завтра этот страх может вернуться, чтобы попробовать его снова. Но сегодня — он сделал то, чего от него никто не ждал. И этого было достаточно, чтобы поверить: он ещё может.
Мирослав медленно встал, стул чуть скрипнул под ним, словно отзываясь на его решимость. Бумаги, собранные в охапку, шуршали, как сухие листья под ногами в осеннем лесу — и в этом звуке была стра