Завтрак прошёл спокойно. Почти буднично. Илья рассказал, что котёл снова капает, Пётр сказал, что сегодня надо в прачечную. Мирослав слушал. Не как гость, не как чужой — как тот, кто будет в этой повседневности участвовать. Ему не нужно было подстраиваться под ритм — он просто оказался в нём. И это, странным образом, не пугало.
Когда завтрак закончился, и посуда была убрана, Пётр заглянул в кладовку, достал старую тряпичную коробку.
— Это с чердака. Там письма и всякий хлам. Хочешь, посмотри.
Мирослав открыл крышку. Пахло временем — сухим, книжным. Бумаги были жёлтые, фотографии выцвели, как будто прошли через дождь и солнце попеременно. Но на одной из них он замер. Это был мальчик лет шести, стоящий у какого-то забора, держась за чью-то руку, неразборчивую. И лицо — его. Почти. Только взгляд другой — как будто смотрел не на фотографа, а сквозь него. Или дальше.
— Это он? — тихо спросил Мирослав.
Пётр не подошёл, не посмотрел.
— Ты скажи.
— Я не знаю. Но если бы я его встретил — я бы поздоровался. И извинился.
Пётр повернулся к нему, откинулся на спинку стула.
— За что?
— За то, что поздно пришёл.
Молчание длилось долго. Потом раздался голос Ильи из другой комнаты:
— У нас теперь в коридоре три пальто! Официально семья из трёх!
Мирослав впервые за долгое время улыбнулся. По-настоящему. Без тени. Он поднялся, вынул кулон из-под рубашки. Тот чуть холодил грудь. И не мешал. Наоборот — будто подсказывал: теперь ты не временный.
— А если я снова исчезну? — спросил он почти шёпотом, обращаясь не к Петру, а к тишине.
Пётр ответил просто, без драматизма:
— Тогда мы будем ждать. Даже если не знать — кого именно.
В этот момент Мирослав понял: впервые он не боится быть частью. Не объекта. Не эксперимента. А жизни. Пусть новой. Пусть странной. Пусть чужой.
Но уже не временной.
Глава 121Поддержка Сталина
Он сидел за столом, опустив плечи, как будто тишина сама давила ему на позвоночник. Карандаш был ещё в руке — тёплый, отпечатанный пальцами. На столе лежали листы с планом по модернизации стоматологического отделения, список пациентов, график дежурств. Всё это казалось теперь не более чем шумом на фоне главного — он знал, что его вызовут. Вопрос был — когда. И вот — теперь.
Окно в кабинете запотело, но тонкая трещина льда, образовавшаяся с утра, напоминала зрачок: вертикальный, вытянутый, наблюдающий. Он поднимал взгляд — и не видел улицу, только этот ледяной надрез, будто на стекле оставили коготь. За пределами кабинета Москва дышала паром — выхлопы, шаги, звон трамвайного металла. Внутри же — кислый дух старого табака и усталости.
Дверь приоткрылась без стука, как в операционную. Первыми вошли холод и тень. Потом — силуэт. Офицер НКВД в шинели, широкоплечий, но не громоздкий, скорее — сшитый по мерке. Лицо серое, гладкое, без вражды, но и без участия. Под мышкой — папка, аккуратная, почти новая. Он не сделал лишнего шага. Просто замер в дверях.
— Товарищ Миргородский, вас ждут в Кремле.
Мирослав не спросил «зачем». Он поднял голову, глянул на него, словно в зеркало, где отражения нет.
— Когда?
— Немедленно. Машина у входа.
Он встал. Словно кто-то внутри включил механизм: без звука, без паузы. Взял пальто, но не сразу — сначала накинул халат на спинку стула, как если бы всё ещё был здесь, как если бы ещё был врач. Хотя знал: в ближайшие часы он снова станет кем-то другим.
Он не оглянулся на стол.
«Значит, момент пришёл. Теперь — сцена. И роль, от которой не отказываются».
Офицер отступил в коридор, как будто знал маршрут не хуже, чем маршрут клизмы по кишке — точный, неумолимый, без эмоций. Мирослав прошёл за ним, шаги глухо стучали по плитке. Ни прощания, ни реплик, только звук закрывшейся за ними двери.
Он больше не был в кабинете. Он — в системе.
Он вышел за порог, и холод обрушился на него, как новая форма дыхания. Двор был пуст, как операционный стол до начала смены. Машина стояла у тротуара — чёрная, глянцевая, на фоне снега казалась вырезанной из журнала. Офицер не открыл дверь — Мирослав сам потянул за ручку. Металл был ледяной. Как протокол.
Он сел внутрь, и дверь закрылась за ним без звука. В салоне пахло кожей и чем-то резким — возможно, электропроводкой или чистящим средством. Водитель не обернулся, просто повернул ключ. Машина сдвинулась, как будто знала маршрут лучше людей.
«Не спрашивать. Не удивляться. Не бояться. Просто ехать. И помнить, что каждая остановка может быть последней».
Мирослав положил перчатки на колени. Руки дрожали, но не от страха — от перенапряжения. Он вспомнил, как однажды в 2023-м перед заседанием совета он так же сидел в машине, только тогда наушники в ушах, кофе в термосе, и мир казался хотя бы понятным. Сейчас — всё было чьим-то почерком. Не его.
«Если он спросит, почему приостановил реформу — говорить правду. Не детально, но ясно. Не защищаться. Дать почувствовать, что сам принял решение. А не отступил».
Он взглянул в окно. Мимо проносились улицы, вывески, лица. Солдаты в шинелях, старики у ларьков, рабочие с ящиками. Кто-то перекладывал снег с одной стороны улицы на другую, и в этом был весь 1935 год — труд без смысла, но со структурой.
— Вызов в Кремль… это обычно в одну сторону? — бросил он, не ожидая ответа.
Водитель молчал. Только плечи чуть повелись вперёд, будто ветер сдвинул лопасти.
«Хорошо. Молчание — это тоже реплика. Твёрдая, как пуля».
Он закрыл глаза и на секунду увидел Сталина — не лицо, а идею. Тень, отбрасываемая книгами, которые он ещё не написал. В этом было что-то безличное, как в сне: ты знаешь, кто перед тобой, но не можешь вспомнить, почему.
«Не оправдываться. Не просить. Только структура. Только логика. Тепло — признак слабости. Отклонение — подозрение».
Он начал прогонять в голове возможные формулировки.
— Это не отступление, товарищ Сталин. Это стабилизация.
— Реформа требует устойчивости. Без доверия — она разрушит систему.
— Страх полезен, но кратковременно. Долгосрочно — он разрушает персонал.
Слова шли впрок, как запас сухарей в кармане — не от голода, а от привычки выживать.
«Не знаю, что он скажет. Но знаю, как не падать».
Машина свернула на площадь. Башни Кремля вышли из-под снега, как черепа на вскрытии. Мирослав выдохнул и открыл глаза.
«Пора входить в другой слой времени. Где всё решают за тебя — и ждут, что ты будешь благодарен».
Он достал из внутреннего кармана блокнот. Прочитал свою вчерашнюю запись. И на полях дописал:
«Сегодня — точка. Или в начало. Или в финал. Разницы уже нет».
Кабинет пах табаком, но не дымом — остатком власти, впитанным в дерево. Мирослав вошёл, снял перчатки, прошёл вперёд, не оглядываясь. Сталин сидел у стола, опираясь на локоть, глаза скрыты полутенью от лампы. На столе — папки, карта, часы с цепочкой. Всё на своём месте. Кроме будущего.
— Присаживайтесь.
Голос был не громким, но в нём было всё: ожидание, контроль, недосказанная угроза. Мирослав сел аккуратно, на край стула, ладони сомкнуты, взгляд — туда, куда не больно смотреть.
— Ты остановил реформы?
«Без прелюдий. Без дипломатии. Только суть. И суть — пуля, не вопрос».
— Да, товарищ Сталин. Это было необходимо для…
— Необходимость — вещь тонкая, — перебил тот. — Особенно когда решаешь не за себя, а за систему.
Мирослав кивнул, как хирург перед операцией.
— Я приостановил не реформу. А темп. Внутреннее сопротивление возросло. Без адаптации — они сорвутся. А у нас не психиатрия.
— А у нас что? — Сталин чуть приподнял бровь. — Коммуна?
Мирослав знал: это проверка.
— Больница, товарищ Сталин. С реанимацией. И если пациент не дышит — его нельзя гонять бегом по коридору. Сначала — кислород.
«Каждое слово — лезвие. Ровное, тонкое. Ни оправдания, ни вызова».
— Значит, ты решил стать врачом не только тел, но и структуры?
— Я решил не хоронить реформу под преждевременными аплодисментами.
Сталин смотрел на него, не моргая. Как будто решал — разрезать или оставить.
«Ты не знаешь, чего он хочет. Но знаешь — чего боится. И этого достаточно, чтобы не умереть».
Он чувствовал, как спина покрывается потом, хотя в кабинете прохладно.
— А если сопротивление — не временное? А врождённое?
— Тогда придётся делать пересадку сознания. Через обучение. Через участие. Через страх — но не только.
— Ты забыл, где находишься, Миргородский? — голос был мягким, как вата, но в ней чувствовалась игла. — Тут страх — основа диалога.
— Я помню, товарищ Сталин. Просто боюсь, что если страх — единственное, что у нас есть, то даже лояльность станет ненавистью. Медленной. Но хронической.
Сталин замолчал. Его пальцы коснулись трубки, но не взяли. Он смотрел на Мирослава, и тот знал — ещё одна фраза, и он либо уходит, либо исчезает.
«Не прогнись. Не спорь. Не угождай. Говори с позиций необходимости».
— Я не против страха, товарищ Сталин. Я против хаоса. А сейчас — он ближе, чем нам кажется. И внутри, и снаружи.
Секунда тишины. Потом — короткий смешок.
— Ты говоришь, как альфа. Хотя все доклады — говорят обратное.
— Речь — не о ранге. А о цели. Я здесь, чтобы довести реформу до конца. Но не превратить больницу в поле боя.
Сталин откинулся на спинку кресла. Его тень на стене стала больше, чем он сам. Но Мирослав не отвёл взгляда.
— Если ты ошибаешься?
— Я отвечу. Лично.
Снова тишина. Потом — короткое движение головы.
— Продолжай. Но знай: я смотрю. Ближе, чем раньше.