Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 216 из 222


«Ты не выиграл. Ты остался в игре. А это — уже победа».


Мирослав кивнул. Грудь сжалась от выдоха, который он держал всё это время.


Сталин медленно поднял руку, словно оценивая вес воздуха между ними, и ткнул пальцем в край карты СССР.


— Если понадобится что-то — ресурсы, люди, оборудование — не теряй времени. Пиши мне напрямую.


Мирослав не ответил сразу. Он почувствовал, как кожа на затылке покрылась потом, холодным, липким. Это был не жест доверия. Это был крюк, на который его повесили за живое.


— Я понял, товарищ Сталин.


— Не «понял». Осознал. Это — не предложение. Это — прямая линия. И если ты сделаешь неверный шаг — я первым узнаю об этом.


«Это не шанс. Это — микрофон в твоей гортани. Камера в глазнице. Вопрос — сколько кадров в секунду».


Сталин не смотрел на него — смотрел сквозь. А Мирослав ощутил, как его тело стало будто прозрачным: каждый орган виден, каждое намерение — просвечено.


— Вам будут приходить отчёты еженедельно. Я лично возьму ответственность за ход изменений.


— У тебя есть месяц. Потом — результат.


«Месяц. Не для внедрения. Для доказательства. Для демонстрации живучести».


Внутри поднялось что-то жёлтое, горячее — страх? Нет. Не страх. Страх был раньше. Это — нечто другое. Густое, вязкое чувство, будто он проглотил жидкий металл.


«Ты сам напросился. Ты сам предложил реформу. Теперь она твоя. Твоё имя — внизу диаграммы. Твоя кровь — в подписях».


Он кивнул.


— Понял.


Пауза. Сталин наклонился, медленно набивая трубку.


— Ты не первый, кто приходит с идеей. Но ты первый, кто остался в кресле после второго доклада.


Мирослав снова кивнул. Это было и похвала, и предупреждение. И диагноз.


Когда он вышел из кабинета, его ноги не дрожали. Но в груди было ощущение, будто там пустота — не лёгкие, не сердце. Просто яма, обтянутая кожей.


«Теперь я не имею права ошибаться. Но если не ошибусь — кто я тогда? Врач? Омега? Фигура? Или просто — механизм?».


В машине он не смотрел в окно. Он смотрел в своё отражение — и не узнавал лица. Как будто что-то в нём повернулось на другую ось.


— Ты больше не наблюдатель.


— Ты теперь элемент.


«Я — не в прошлом. Я — в его будущем. И оно теперь моё».


Он сжал кулак на колене.


«Ты — врач. Ты не политик. Но ты уже не можешь им не быть».


Он поднял взгляд.


«Бояться — не преступление. Преступление — сдаться страху».


Он закрыл глаза. И впервые не молился о пощаде. Он молился о выдержке.


Кабинет поглотил все внешние звуки. Огонь в трубке Сталина потрескивал, как будто тлело что-то большее — не табак, а сам воздух между ними. Мирослав сидел прямо, но внутри всё в нём вытягивалось в тонкую жилу — нерв, поставленный на прослушку.


— Менять лёд, Миргородский, — всё равно что лечить трещину через стекло. Нажмёшь не в том месте — всё развалится.


Он кивнул.


— Поэтому я и не спешил. Нам нужно удержать структуру, пока в неё не поверят.


Сталин поднял глаза.


— А если не поверят?


— Тогда мы сменим метод. Но не цель.


Пауза. Лёгкая, почти невидимая улыбка на лице вождя. Она не говорила ни о чём. Но могла значить всё.


— Ты стал говорить как политик.


«Ты слышишь, как тебя проверяют. Как будто делают надрез — и смотрят, из какой крови ты состоишь».


— Я не политик, товарищ Сталин. Я — врач. Но я знаю: если не остановить гангрену — теряется всё тело.


— Ты сравниваешь страну с телом?


— Я сравниваю реформу с ампутацией. Она болезненна. Но если не делать — будет хуже.


Молчание. Долгое. Хлопнула трубка о стекло пепельницы. Глаза Сталина смотрели, как будто через ткань времени.


— Ты понял, на чьей территории ты играешь?


— Да, товарищ Сталин.


— Тогда не делай шагов в темноте. Здесь за темноту расстреливают.


«Он не угрожает. Он просто описывает климат».


— Понял.


— Я жду результатов.


«Щелчок. Что-то в груди сместилось. Как замок. Как зажим. Как пульс в шее, который вдруг исчезает — и возвращается уже другим».


Мирослав встал. Никакого «спасибо». Никакого «разрешите идти». Только один короткий кивок — как у того, кто принял присягу не произнося её.


Он вышел из кабинета. Не обернулся.


«Теперь — только вперёд. Но не к цели. К проверке. Ты теперь не идёшь. Ты сдвигаешься по чужой сетке. Твоя ошибка — уже часть диаграммы».


Шаги в коридоре отдавались в темени. Не в ушах — в затылке. Как будто кто-то другой повторял его движения на полшага позже. Двойник. След.


«Ты вошёл человеком. Вышел — функцией».


Он сел в машину. Водитель молчал.


— В больницу.


«Обратно — не домой. Обратно — в шахту».


И только когда кузов дрогнул на колее, Мирослав позволил себе мысленно прошептать:


«Это я выбрал. Это — я. Я принял. Не спасение. Не власть. Ответственность».


И впервые за всё время ему стало не страшно. Потому что страх ушёл. Остался только холод. Рациональный. Точный.


Как хирургический зажим.

* * *

Когда машина скользнула во двор больницы, ночь уже пересекала середину. Фонари гудели не светом, а напряжением — жёлтое свечение, как от старой ртутной лампы, бралось за кожу и оставляло привкус металла. Мирослав не вышел сразу. Сидел. Смотрел, как по тёмному стеклу отпечатался его профиль — не лицо, а тень, чужая, вытянутая, как будто время ещё не догнало форму.


«Теперь я — не я. Теперь каждое моё слово — это выстрел из чужого рта».


Он опустил голову. На пальто лежал белый налёт — не пыль, не снег. Просто осадок. Как после химической реакции.


«Я больше не омега. Я — представитель. Я — носитель линии. Я — функция».


Водитель кашлянул — не с намёком, а будто от холода. Но Мирослав уже понял: каждый звук теперь будет значить больше, чем сам по себе.


Он вошёл в приёмный корпус через служебный вход. Дежурный поднялся, резко вытянулся. Слишком резко. Это не было уважением.


— Товарищ Миргородский… Вас… уже ждут.


— Кто?


— Зам начмеда. И… ещё двое из главного корпуса. Они хотели… обсудить.


«Обсудить. Не поговорить. Не спросить. Уже — обсуждают. Уже — за глаза. Уже — внутри них я существую без себя».


— Пусть подождут. Мне нужно пройтись.


Он пошёл по коридору. Медленно. Как будто ступал по воде. Свет в коридорах был тусклым — и всё равно казался избыточным.


Из окна процедурной кто-то посмотрел. И сразу отвернулся.


— Он теперь с ними. Наверху.


— Думаешь, просто так ездит?


— Нет. Там что-то…


— Не лезь. Лучше молчи.


«Вот оно. Теперь я — звук в чужих головах. Опасный, нерезкий, но жгучий. И даже если я скажу правду — они услышат приказ».


Он вошёл в ординаторскую. Там было пусто. Только халат на спинке стула и чашка, где чай высох за полсуток.


Он сел.


«Назад нельзя. Даже если скажешь: „Я больше не хочу“. Уже поздно. Потому что ты теперь — уже в их журнале».


Он поднял трубку телефона, чтобы сделать фиктивный звонок. Просто чтобы чувствовать что-то своё. На другом конце никто не ответил. Только тишина и дыхание.


Он не повесил.


— Это Миргородский. Я не отказываюсь. Я просто… уточняю срок. Мне нужно знать, сколько у меня есть.


«Я не знаю, кто слушает. Может, никто. Но если слушают — пусть знают: я не бегу».


Он положил трубку. Встал.


— Работаем, товарищи. По поручению.


«Теперь я — не существо. Я — носитель. И если умру — они просто передадут дело другому. Это и есть бессмертие. В форме прокрутки».


Он открыл журнал назначений. Написал дату. Расписался.


Подпись дрогнула.


«Рука помнит страх, даже когда мозг его отрицает».


Он вытер каплю чернил пальцем.


— Вперёд. До конца.

* * *

Он стоял у умывальника в операционном блоке, холодная вода стекала с рук, оставляя на кафеле пятна, будто следы мыслей. В зеркале — не он. Лицо чужое, но подчёркнуто спокойное. Без страха. Без сомнений. Без прошлого. Всё, что было до — растворилось в Москве, пропитанной приказами и пеплом протоколов.


«Я не стоматолог. Я — механизм. Если я остановлюсь, он скрипнет. Если сломаюсь — он заменит. Я либо часть машины, либо в её пасти».


Он вытер руки полотенцем, посмотрел на пальцы: ровные, без дрожи. Никакой дрожи.


Вошёл заведующий хирургическим. Осторожно.


— Миргородский… Можно вас на минуту?


— Говорите.


— Там внизу — срочная. По линии НКВД. Указание — только вы. Личный список.


— Где бумаги?


— Уже у вас в кабинете.


— Хорошо. Через пять минут буду.


Он вышел без суеты. Каждый шаг — как пункт в инструкции. Пройти. Принять. Вмешаться.


«Если я откажусь — они найдут другого. Но не простят. А если приму — стану нужным. Не опасным. Нужным».


Секретарь переглянулся с санитаром. Тихо. Как на похоронах.


— Он что, теперь совсем главный?


— Он теперь… вхож. А такие или живут долго — или исчезают внезапно.


Он сел за стол, взял указание, пробежал глазами. Всё было в норме. Даже подпись — жирная, чёткая. Генерал-майор Сухов.


— Подготовьте наркоз. Полный. И введите сами. Без ординаторов.


— Так точно.


«Если что-то пойдёт не так — виноват буду я. Только я. Но это и есть моя точка контроля. Только личное — безопасно».


Он надел халат, затянул маску, поправил колпак.


Ассистент посмотрел на него с оттенком… нет, не страха. Тревоги.


— Товарищ Миргородский… вы уверены, что справитесь один?


— Уверенность — не роскошь. Это обязанность. Идите.