— Потому что если не сделаешь, исчезнешь, — тихо повторил Николай.
— Да. И это пугает. Но ещё сильнее пугает то, что однажды я всё-таки приму правила игры. Растворюсь. Привыкну.
Николай откинулся на спинку стула, выдохнул.
— Ты и вправду говоришь так, будто ты из другого времени.
Мирослав едва усмехнулся, почти беззвучно.
— Иногда мне кажется, что я и есть из другого времени.
Он говорил и сам чувствовал, как слова соскальзывают со смысла, как будто язык не выдерживал веса их подлинности. Чай в чашке остыл, но никто не торопился заказывать новый. В кафе звучала негромкая музыка — старая, советская, с плёночным треском и еле уловимым фальшивым аккордом в финале. Она казалась чем-то до невозможности настоящим — и потому особенно чуждым.
— Я стал смотреть на людей иначе, — признался он вдруг, не отрывая взгляда от окна. — Не как на коллег, не как на персонажей. А как на живые организмы в ловушке. У каждого — своя стратегия выживания. Кто-то притворяется, кто-то доносит, кто-то молчит и исчезает. А я всё никак не могу выбрать, кем быть.
— А может, ты не должен выбирать, — сказал Николай медленно. — Может, ты как раз тот, кто наблюдает.
Мирослав посмотрел на него.
— Ты имеешь в виду… как регистратор?
— Не знаю, — пожал плечами Николай. — Но в тебе есть что-то от человека, который не принадлежит ни одной из ролей. Как будто тебя поставили в центр круга и сказали: смотри. А что ты с этим сделаешь — уже твоё дело.
Мирослав снова опустил глаза.
«А я всё смотрю. И не могу понять: я здесь чтобы спасти, или чтобы зафиксировать гибель. Или… чтобы привыкнуть к ней».
— Я не знаю, кто я теперь. Я больше не тот, кем был в прошлом. Но и не тот, кем ждут, что я стану.
Николай вздохнул.
— Это и есть одиночество. Настоящее. Когда ты стоишь посреди двух берегов и оба тебе чужие.
— И никто не подаёт лодки.
— Да.
И снова наступила тишина. Не гнетущая — наоборот, очищающая. В этой тишине не было угрозы, не было осуждения. Только факт: вот они — двое. Один говорит правду. Второй — слышит.
А значит, не всё ещё потеряно.
Николай отхлебнул из чашки и поставил её обратно с тем вниманием, с каким хирург кладёт инструмент на лоток. Он смотрел на Мирослава спокойно, почти устало — как смотрят на человека, который сам себя казнил ещё до приговора.
— А знаешь, ты всё время говоришь, будто тебя вот-вот уничтожат, — произнёс он, опираясь локтем о край стола. — Но ведь ты уже выжил. Уцелел в самом начале. Когда сюда попал, когда всё было новым, диким, жестоким. Ты тогда ничего не знал. Сейчас знаешь.
Мирослав чуть сжал губы.
— Но именно теперь и страшнее.
— Почему?
— Потому что теперь есть, что терять.
Он не хотел, чтобы голос дрогнул, но дрогнул. Он не хотел, чтобы глаза увлажнились, но увлажнились. Быстро моргнул, отвёл взгляд, как будто в окне было что-то важнее.
— Я чувствую… будто на мне лежит вся эта эпоха. Не как бремя — как давление. Как если бы стены этой страны дышали мне в затылок. И я должен… выровнять осанку. Не потому что верю. А потому что боюсь показать слабость.
Николай молча наклонился вперёд, согнувшись так, чтобы их лица оказались почти на одном уровне.
— И что ты хочешь?
Мирослав ответил не сразу. Пальцы его сомкнулись в замок — неосознанно. Он смотрел сквозь стекло, на улицу, где редкие прохожие брели, прижимая шапки к ушам. Автобус глухо звякнул на повороте, свет фар скользнул по стеклу, осветив угол стола.
— Я хочу… чтобы хоть кто-то остался живым. Чтобы те, кто пойдут за мной, не оказались мясом. Чтобы хоть одна реформа выжила, не став чьим-то приговором. Я хочу, чтобы всё, что мы делаем, не было очередной утопией. Или хуже — очередной жертвой.
Николай выпрямился, откинулся назад, положив ладони на колени.
— Это не звучит как мечта. Это звучит как план. Страшный, но реалистичный.
— А мечтать здесь опасно.
— Да, — тихо согласился Николай. — Мечтателей здесь быстро приравнивают к предателям.
Мирослав усмехнулся одними уголками губ.
— Странное чувство: когда хочешь добра — становишься подозрительным. А когда молчишь — вроде бы в безопасности, но уже мёртв.
— Потому ты и жив, — сказал Николай. — Потому что выбираешь между двумя смертью. И пока выбираешь — ты ещё есть.
Мирослав кивнул, медленно, как будто сам себе давал разрешение дышать. Ночной воздух за окном наливался свинцом. В кафе кто-то засмеялся в углу, нервно, с хрипотцой. Мир казался ненадёжным, хрупким, и оттого — настоящим.
«Я не знаю, сколько у меня времени. Но если я буду молчать — его станет ещё меньше».
Он посмотрел на Николая. И впервые за долгое время — не как на коллегу, не как на подчинённого, не как на зеркало системы.
А как на того, кто тоже стоит в этой темноте. И тоже не знает, как пройти её. Но не уходит. И этого — достаточно.
Глава 124Принятие окончательного решения
В кабинете было душно, будто воздух застыл от избытка тишины. Мирослав сидел ссутулившись, локти упирались в край стола, пальцы машинально теребили угол потрёпанного листа. Под лампой — кипа бумаг: таблицы, подчёркнутые строки, графики, исписанные угольным карандашом. Между ними — старый немецкий учебник, вырванный из запрета, и тонкий блокнот с его собственными пометками, сделанными на языке, которого в этом времени ещё никто не знал.
Он медленно провёл рукой по столу, как будто это могло стереть усталость из тела.
— Если бы можно было выспаться хотя бы на один день… — выдохнул он в пространство, зная, что никто не ответит.
Лампа моргнула, отбрасывая на стену зыбкое пятно света. За окном фонарь будто дрожал от сквозняка, которого не было. Где-то внизу хлопнула чугунная дверь, эхо протянулось вверх и растаяло.
Мирослав приподнял ворот рубашки — та уже прилипала к коже, а за ушами пульсировало от напряжения.
Он протянул руку к карману и сжал ткань, проверяя: нет ли случайной ошибки. Он уже ловил себя на этом десять раз за день. Но даже мысль о том, что из будущего в этот мир могло протечь хоть что-то лишнее — приводила его в липкий холод.
«Никакой жвачки. Ни наушников. Никаких предметов. Всё оставил. Всё сжёг».
Он глубоко втянул воздух — пахло антисептиком и старым линолеумом. Сырость проникала даже сквозь костюм. Это не было просто местом работы. Это было капканом, в который он шагнул сам.
— Первый шанс он дал, — пробормотал Мирослав, уставившись на страницы с записями. — Второго не даст. Никогда.
Он открыл последнюю страницу плана. Там — три блока: реформа обучения, ротация специалистов, стандартизация практики. Каждое слово выверено, каждый абзац проверен десятки раз. Но и сейчас, глядя на них, он ощущал: чего-то не хватает. Или, наоборот, слишком много.
«Ошибки недопустимы. Один неверный шаг — и всё, ради чего я здесь, рухнет».
Он провёл пальцами по виску. Кожа была влажной. Сердце билось быстро, будто он уже стоял в кабинете, перед тем, кто смотрит насквозь. Перед тем, кто может одним словом перечеркнуть его существование.
— Надо перепроверить ещё раз протоколы анестезии… — сказал он вслух, но даже голос показался себе чужим.
Он взял блокнот с краю стола, пролистал до нужной страницы. Там были записи о применении новокаина, сноски на будущие открытия, которые здесь ещё не наступили. Он тщательно вычёркивал каждое слово, которое могло вызвать подозрение. Всё, что выглядело… слишком.
«Первая встреча со Сталиным дала мне шанс. Теперь он ждёт доказательств».
Он откинулся на спинку стула и прикрыл глаза.
«А если он почувствует… что я не отсюда? Если жест, взгляд, слово — выдадут меня с головой? Если кто-то услышал мой сонный бред прошлой ночью?..».
— Хватит, — сказал он себе, хрипло, будто подавляя приступ паники. — Просто работа. Просто система. Никакой мистики.
Но внутри всё гудело. Он чувствовал, как время дрожит под его кожей. Как будто мир, в который он упал, на самом деле — хрупкая конструкция, готовая треснуть от одного неверного вдоха.
Он встал, прошёлся по кабинету — от двери до окна, и обратно. Шаги были гулкими. В темноте коридора за дверью кто-то кашлянул.
Мирослав замер.
«Если они следят?..».
Он поднёс руку к груди, где билось сердце. Тихо, упруго. Живое. В этом времени. В этом теле.
Он подошёл к столу, опёрся о поверхность, снова вглядываясь в схемы.
— Утром я скажу ему то, что должен, — шепнул он. — Без лжи. Без страха. Даже если внутри я разваливаюсь.
Сквозь стекло окна проползло отражение уличного фонаря. Свет выхватил лицо Мирослава — острые тени легли под скулами, глаза казались чересчур глубокими. Он смотрел на себя, как на чужого.
«Ты всё ещё Миргородский. Даже если остался только твой голос».
Он сел, взял перо. И продолжил писать.
Комната совещаний, где они собрались, казалась слишком тесной — как физически, так и в смысле притихшего напряжения, которое уплотняло воздух сильнее больничных испарений. Обшарпанный стол с мутным лаком, старая настольная лампа с колпаком, который давно следовало заменить, и стулья, на которых невозможно было устроиться без ощущения неловкости. Свет бил косо, оставляя на лицах странные тени, как будто их черты расплывались — и в этой зыбкости было что-то зловещее.
Мирослав чувствовал, как гул в висках сливается с тяжёлым дыханием Карпова, чья спина будто занимала полкомнаты. Он сидел, расставив ноги, как всегда, уверенно, почти вызывающе. Альфа в каждом движении — будто напоминание, кому здесь разрешено сомневаться, а кому — нет.
Громов первым нарушил молчание.