Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 221 из 222


— План солидный, Мирослав Сергеевич. Обучение персонала, новые протоколы анестезии, ротация врачей… Но ты понимаешь, что это вызовет бурю?


— Понимаю. Поэтому каждый пункт должен быть железным. Я хочу, чтобы мы не просто приняли реформы, а поверили в них.


Он говорил спокойно, почти мягко, но за этой мягкостью было что-то жёсткое, как натянутая струна. Он знал, что каждый из сидящих здесь может в нужный момент отвернуться. Но он также знал, что поодиночке они все проиграют.


Карпов засопел и покачал головой, словно услышал не слова, а крик на площади.


— Поверили? Ты, омега, хочешь, чтобы мы плясали под твою дудку? А если товарищ Сталин решит, что ты замахнулся слишком высоко? Или кто-то донесёт, что твой план… пахнет чужим?


Мирослав не ответил сразу. Он чувствовал, как холод пробегает по спине, как будто кто-то провёл пальцем вдоль позвоночника. Карпов не просто сомневался — он рыл. Искал, где хрупкое, где можно ткнуть.


Николай напрягся, и голос его прозвучал тише, чем у Карпова, но в сто раз резче:


— Если план спасёт жизни, его примут. Вопрос в том, Владимир Ильич, будете ли вы помогать — или только критиковать?


Карпов скривил губы, будто надкусил что-то кислое. Громов молчал, но сжал пальцы на столе, невольно ритмично постукивая. Звук словно отсчитывал секунды — или удары сердца.


Мирослав поднял глаза.


— Нам нужно единство. Без него реформы обречены.


«Карпов не просто сопротивляется — он ищет слабину. Но Николай прав: это не моя битва, а наша. Я не один».


Он почти не чувствовал своего тела. Оно будто оставалось в 1935 году, в этой комнате, среди дыма и осыпавшейся краски, а сознание плыло поверх, туда, где он помнил статьи о сопротивлении в системе, о том, как власть хоронит идеи под тяжестью процедур, где боялись не провала, а даже попытки изменить.


— Мы не имеем права на провал, — сказал он негромко, как будто себе. — Потому что после нас может не быть никого, кто решится попробовать снова.


В комнате стало особенно тихо. Даже Карпов опустил глаза. Лампа трещала, как костёр на морозе. Запах табака от его трубки впитался в всё, как страх — в стены этой эпохи.

* * *

Он остался один.


Комната, ещё минуту назад наполненная голосами, теперь казалась слишком просторной. Тени на стенах вытянулись, сплелись в углах и будто наблюдали. Лампа дрожала, как живое существо: тусклая, больная, срывающаяся в мигающий тик. Мирослав сидел над бумагами, согнувшись, как перед допросом. Врачебный халат лежал на спинке стула. Рядом — графики, протоколы, черновики с зачёркнутыми строками.


Он поднял лист. Программа по ротации врачей. Один из самых болезненных пунктов.


— Если убрать ротацию… сопротивление будет меньше, — произнёс он, не глядя на лист.


Тишина ничего не ответила. Только перо, подрагивая в его пальцах, коснулось полей документа, будто само не решалось делать первый штрих.


«Но тогда всё станет пустой формальностью. Приехал, покивал, поставил подпись. И всё. Система победила».


Он взглянул на список имён, которые предлагал перевести в другие клиники: Гусев — в Пермь, Молотов — в Ленинград, молодой альфа Юдин — обратно в Алтайский край, где врачи всё ещё сверлят без анестезии. Этих он видел в деле. Знал, кто из них тащит, кто прикрывается званиями.


Но сердце сжалось.


— Их мужья… их семьи… — вырвалось у него и тут же осеклось.


Он отдёрнул руку, словно обжёгся.


«Нет здесь жён. Нет семей. Есть только функция и долг. Всё. И в этой системе, Миргородский, ты тоже — не человек. Ты инструмент».


Он встал, прошёлся по комнате. Шаги были глухими, будто пол пропитался ватой. На стенах — схемы черепа, старые таблицы по санации. Он остановился у окна. За стеклом — туман. Фонари светили, как глаза наблюдателей. «Не смей забывать, где ты», — шептало стекло.


Он вернулся к столу. Сел. Положил ладони на папку с планом.


— Мы не можем их заставить поверить, — прошептал он. — Но мы можем их заставить работать. А потом… они начнут верить. Через результат. Через то, что выжили.


Он снова поднял ручку.


Остановился.


«Это уже не страх. Это что-то другое. Как будто каждый штрих — это отпечаток судьбы. И если я напишу не так… кто-то завтра не проснётся. Кто-то будет арестован. Кто-то умрёт от сепсиса, потому что кто-то другой побоялся тронуть привычный распорядок».


Внутри раздался голос — тот самый, из прошлого кафе, где пахло чаем и старым деревом:


«Ты не должен быть один».


Мирослав закрыл глаза. Николай. С его неловкими репликами, с этой отчаянной честностью в голосе. Он не был из этой эпохи. Но был из этой жизни.


Он медленно открыл глаза. Потянулся к самому спорному листу. Касаясь бумаги, словно кожи живого существа. Потом, решительно, разложил перед собой всю папку. Аккуратно. Один за другим. Он не зачёркнул ни строки.


— Останется всё. До последней запятой, — сказал он вслух. — Я не для того сюда пришёл, чтобы врать самому себе.


«Если суждено — сломают. Но не прогну».


Он вытянул спину, потянулся к лампе, усилил свет. Бумаги легли ровно. Стул заскрипел, как будто протестуя. За окном глухо проехал грузовик.


Время пошло. Обратного уже не будет.

* * *

Мирослав шёл, словно во сне. Под сапогами глухо отдавалось холодное каменное покрытие кремлёвских коридоров, вычищенное до зеркального блеска. Слева и справа — дубовые двери, за каждой из которых, казалось, могли решаться судьбы стран, альф, и тех, кто был ниже по иерархии. Над головой — своды, по которым прокатывался тяжёлый гул шагов охранников.


— Сюда, — коротко бросил один из сопровождающих, не глядя на него.


Мирослав кивнул, будто это имело значение, и перешагнул через порог.


Комната встретила его запахом выветрившегося табака и старой кожи. В углу тикали массивные часы, словно в изощрённой издёвке над чужаком, чей ритм жизни был вовсе не отмерен этим временем. За массивным столом, освещённым только лампой с тёмно-зелёным абажуром, сидел он.


Сталин.


Его поза казалась ленивой, почти небрежной, но Мирослав сразу почувствовал: ни одно движение здесь не было случайным. Это была та власть, которую не нужно демонстрировать — она просто есть, как давление воздуха, как гравитация. Он не мог объяснить, как, но ощущал: Сталин знал. Всё. Уже.


Сталин не поднял глаз, только медленно перелистнул первую страницу отчёта.


— Долго готовился, товарищ Миргородский. Первая встреча была любопытной. Что теперь?


Мирослав едва заметно выдохнул. Он знал, что дрожит, но знал и то, что нельзя позволить этому выйти наружу.


— План, который спасёт тысячи жизней и выведет медицину на новый уровень.


Сталин поднял глаза. Тяжёлые, внимательные, пронизывающие — не как у альфы. Хуже. Будто он смотрел не на плоть, а в сам смысл бытия.


— Говори.


«Он знает. Не спрашивает — проверяет. Один неверный акцент — и всё».


— Программа по обучению санитаров и младшего персонала. Протоколы анестезии — стандартизированные. Обмен между учреждениями: каждые три месяца. Метод контроля — фиксированный, с допуском не более трёх процентов смертности на операционный период.


Сталин снова опустил взгляд к бумагам.


— Смело. Особенно — с учётом сегодняшнего уровня подготовки. Ты хочешь, чтобы мы учили тех, кто учить не привык?


— Хочу, чтобы мы начали. Если система не двигается, она гниёт. И она гниёт, товарищ Сталин.


На этом слове Мирослав впервые допустил риск. Он почувствовал, как в комнате стало теснее, будто воздух стал вязким.


Сталин медленно закрыл папку.


— Ты говоришь, как тот, кто уже видел, чем всё это закончится.


Мирослав встретил взгляд.


«Он говорит это не случайно. Он проверяет, насколько я готов признать — да, я не отсюда».


— Потому что я не могу позволить себе говорить иначе. У меня нет такой роскоши.


— Ты не боишься?


— Я боюсь. Но ещё больше боюсь — ничего не изменить.


Пауза была длинной. В этой тишине было всё: вопрос, приговор, шанс.


— А знаешь, чем ты опасен, Миргородский?


Мирослав промолчал. В этом молчании было и согласие, и протест.


Сталин откинулся назад и закурил. Дым поднялся вверх, словно завеса между веками.


— Потому что ты не пытаешься приспособиться. Ты пришёл — и хочешь менять. Не просить, не ждать. Менять. Это не по-нашему. Но — может, и по-новому.


— Возможно, потому, что я и есть «по-новому».


Взгляд Сталина стал узким, почти хищным.


— Это признание?


— Это констатация.


Снова тишина. Потом — хриплый смешок.


— У тебя в голове всё ещё 2025-й?


— Всегда.


Сталин затушил трубку о тяжёлую пепельницу. Потом медленно поднялся и подошёл ближе. В воздухе повис запах дыма, смешанный с полированным деревом и чем-то — вечным, непонятным.


— Тогда слушай внимательно. Я дам тебе всё, что ты просишь. Но только один раз. Один провал — и ты вернёшься туда, откуда пришёл. Но не так, как пришёл.


Мирослав развернул первую страницу. Его руки были сухими, холодными, будто бумага отдавала тепло, которого не было ни в нём, ни в комнате.


Он начал говорить не с пафоса. Не с идеологии. С цифр.


— За последние шесть месяцев, товарищ Сталин, в трёх городских отделениях смертность от перитонита после извлечения зубов с гнойным очагом составила 8,3 процента. После внедрения минимального протокола до- и послеоперационного контроля — она снизилась до 2,7.


Сталин не шевелился. Он слушал, как слушают только те, кто может убить за лишнее слово — или промолчать назло.


Мирослав продолжал:


— Обучение младшего персонала не требует дорогостоящих ресурсов. Но уменьшает осложнения в среднем на 15 процентов. Мы провели пробное внедрение в четвёртом корпусе. Данные подтверждены.